В самом деле, во время своих отчаянных переходов он двадцать раз мог быть схвачен или пойти ко дну. Дерзкая постоянная удачливость и столько раз повторяемое безумство сделали Детуша заметной фигурой среди предводителей шуанов на Котантене. Они понимали, что, если он погибнет, его не заменить. К тому же он был не просто неутомимым и бесстрашным курьером, знавшим пролив, как иные проводники в Пиренеях — свои горы. Повсюду — в зарослях, засадах, рукопашных схватках, — когда надо было пускать в ход карабин или нож, он выказывал себя одним из самых страшных шуанов, грозой синих, которых он изумлял и ужасал, когда, несмотря на свое изящество и гибкость, демонстрировал сокрушительную мощь быка. «Оса! — кричали они, различая сквозь пороховой дым его стройный стан с выпяченной по-женски грудью. — Стреляй в Осу!» Но Оса, опьяневшая от пролитой крови, неизменно ускользала, потому что была упорна, отважна и свирепа. В любой переделке этот красавчик оставался тем, кто на ярмарке в Брикбеке откусил, как срезал, большой палец жандарму: белое лицо, сочные красные губы, что, как говорят, свидетельствует о жестокости, а губы у него были краснее, чем лента вашего креста Святого Людовика, господин де Фьердра. До и после боя, когда он выказывал себя беспощадным, его подогревала не только фанатическая преданность нашему делу. Он был шуан, но казался сделанным из другого теста, нежели остальные. Сражаясь вместе с ними, играя своей жизнью в орлянку ради них, он словно не разделял вдохновлявших их чувств. Быть может, он шуанствовал ради шуанства, и только… В сердце его сотоварищей, партизан, дворян, жили не одни лишь Бог и король. Наряду с трепетавшим в их груди роялизмом у них были другие чувства, страсти, побуждения. Часы жизни не напрасно звонили в них полдень молодости. Как их предки рыцари, все они или почти все хранили в сердце образ своей дамы, мысль о которой сопровождала их в битве, так что роман шел об руку с историей и раскрывался через нее! А вот шевалье Детуш… В жизни больше не встречала людей подобного характера. В Туфделисе, где мы расшили своими волосами столько носовых платков для господ дворян, которые галантно просили нас об этом и, как талисманы, уносили с собой наши платки в ночные экспедиции, ни один из них не был, по-моему, расшит для Детуша. Верно, Юрсюла? Затворницы нашего своеобразного военного монастыря очень мало интересовали шевалье, хотя большинство их вполне заслуживало, чтобы их любили даже герои. Сегодня, когда мы состарились, мы имеем право это сказать. И к тому же я говорю не о себе, Барбе Петронилле де Перси: женщиной я ведь была только в купели, а всю остальную жизнь представляла собой лишь довольно смелую дурнушку, в чьем безобразии было не больше пола, чем в красоте Детуша.
Нет, я говорю от имени барышень де Туфделис, присутствующих здесь и находившихся тогда в расцвете дней, двух подлинных лебедей по изяществу и белизне, которым надо было бы надеть на шею два разных колье, чтобы отличить одну от другой. Я говорю от имени Ортанз де Вели, Элизабет де Манвиль, Жанны де Монтэврё, Изё д'Орланд и особенно Эме де Спенс, рядом с которой ослепительность остальных рассеивалась как туман на солнце. Мадмуазель де Спенс была куда моложе всех нас: ей было шестнадцать, а нам уже по тридцать. Она оставалась ребенком, но таким красивым, господин де Фьердра, что, за исключением шевалье Детуша с его щучьим сердцем, в ту пору не нашлось бы, пожалуй, ни одного мужчины, который не влюбился бы с первого взгляда в Эме —
— Как! Ее любили все одиннадцать? — воскликнул барон, подскочив, как пробка из бутылки, — так его поразила эта подробность истории, в которой изумляло всё — и события, и действующие лица.
— Да, барон, все, — подтвердила м-ль де Перси, — и чувство, внушенное ею, еще долго жило в их сильных душах. Впрочем, вы не удивились бы этому, если бы знали тогдашнюю Эме, женщину, для которой не нашлось достойного художника и которой вы, может быть, не встречали равной, хоть столько скитались по свету.
— Стой! — рявкнул барон, служивший в Германии в уланах. — Стой! — повторил он, словно за ним следовал его эскадрон. — В тысяча восемьсот с чем-то году я встречался с леди Гамильтон.[345]
И клянусь семью раковинами, что ношу на себе, мадмуазель, это была бабенка, которая даже квакера[346] заставила бы понять сатанинские безумства, которые позволил себе из-за нее лорд Нельсон.— Я тоже ее знавал, — в свой черед вставил аббат, — но мадмуазель де Спенс, которая сидит перед тобой, была много красивей. День и ночь!..
— Ручаюсь оленьими рогами! — возбужденно гнул свое барон де Фьердра. — Однажды я видел леди Гамильтон в образе вакханки…
— Вот уж в чьем образе ты никогда бы не увидел мадмуазель де Спенс! — саркастически перебил аббат.