Вот так мы их и проводили. Они рассеялись и поодиночке исчезли в лесу, словно отправились ловить птиц. Они в самом деле шли на ловлю — только кровавую.
«Не бойтесь, Эме! Через четыре дня все они явятся сюда к вам на свадьбу, и Детуш будет вашим свидетелем».
Боже праведный! При слове
И вновь передо мной встал тот же вопрос: почему она краснеет? «Клянусь спасением души! — воскликнула я про себя. — Конечно, я лишь неудавшийся мужчина, что и видно по моему лицу, но так оно или не так, пусть я без исповеди достанусь дьяволу, если я не достаточно женщина, чтобы разобраться, в чем тут дело».
— Легче, легче, сестрица! — остановил ее аббат. — Должен предостеречь тебя: время твоих гусарских набегов при лунном свете давно минуло, а ты все еще бранишься, как гусар.
— Это гражданская война отзывается в мирные дни, — с комической горячностью отозвалась она, усмехаясь во взъерошенные седые усики. — Ты, аббат, еще строже, чем аломский кюре. Разве я так мало сражалась во славу Господа и его святой церкви, что мне нельзя извинить приобретенные у них на службе дурные привычки и не придираться ко мне из-за этого?
— Вы напоминаете мне, мадмуазель, — вставил г-н де Фьердра, — знаменитые слова Людовика Четырнадцатого после битвы при Мальплаке:[363]
«Я оказал Богу довольно услуг, чтобы иметь право надеяться, что он обойдется со мной лучше».— И я, бывший доктор Сорбонны, подтверждаю, Фьердра, что Людовик Четырнадцатый никогда не был христианином больше, чем когда говорил это, — горячо поддержал друга аббат. — Искренняя вера часто позволяет себе с Господом подобную фамильярность, которую дураки принимают за смешную непочтительность, а лакейские души и философы — за гордыню. Не будем спорить с ними — пусть себе болтают. Нам же, дворянам, почтение к королю никогда, насколько мне известно, не мешало быть непринужденными с королем.
— Теперь перебиваешь ты! — упрекнул его г-н де Фьердра, восхищенный возможностью отплатить уроком за урок и
Польщенная старая дева расцвела и, коротко
— Вскоре Эме была уже опять бледна, как душа в чистилище. В самом деле, все три дня после ухода Двенадцати она страдала больше, нежели мы. Мы ведь испытывали к ним, и даже к шевалье Детушу, лишь такую нежность и симпатию, какую питают женщины, тем более молодые, к благородным молодым людям, преданным их общему делу — чести, религии, монархии, этому тройному достоянию Франции, и каждодневно рискующим из-за этого жизнью. Мы проявляли к Двенадцати бурный интерес, естественный между людьми одной партии, стоящими под одним знаменем. Однако, в отличие от Эме, сердце у нас было свободно, и пуля синего не могла достать его через другое сердце.