Мы прислушались и на этот раз — у нас ведь голова шла кругом — решили, что слышим нечленораздельные крики и еще целую массу неясных звуков, словно доносящихся из гигантского улья. Мой искушенный слух шуанки, потому что я уже повоевала и знала толк в пороховой музыке, силился различить выстрелы на басовом фоне дальнего, приглушенного отдалением и все-таки мощного гуда, но — гром небесный! — я ни в чем не была уверена. Я ничего не могла толком разобрать. Я перегнулась через парапет. Высунула голову из-под своего гранвильского капюшона, который надела в предвидении холодной ночи на такой высоте, и с непокрытой головой, повернувшись ухом к ветру и не сводя глаз с пламени, отражавшегося в тучах ярко-розовыми сполохами, сообразила наконец, что если это горит Авранш, то через два часа и ни минутой позже — как раз такой срок нужен был, чтобы добраться от города до замка — наши вернутся победителями или побежденными, о чем тут же и уведомила Эме.
Расчет мой оказался по-военному точен. Ровно два часа спустя… Мы все еще задыхались от волнения У
себя на площадке, глядя, как постепенно гаснет далекое пламя, которое не было пожаром Авранша: город горел бы намного дольше… Ровно два часа спустя мы внезапно услышали внизу, у подножия башенки, мерное «У! У!» совы и — о, магия чувств! — поняли, из чьих ладоней исторглось это уханье, показавшееся мне зловещим — настолько оно было жалобным, а Эме — радостным и торжествующим, потому что возвещало о мужчине, который, став ее жизнью, принес ей назад свою!«Это он!» — вскрикнула она, и мы скатились с башенки с быстротой двух ласточек, взмывающих с кровли к солнцу.
В самом деле, это был
«Ба! — усмехнулась я по своей неисправимой привычке шутить даже в беде. — Туда — бел, как куль с мукой, обратно — черен, как мешок с углем».
«Нет, — ответил он, прикусив губу, — черен, как траур, траур поражения. Завтра начнем сызнова».
Дело сорвалось, и тем не менее, — продолжала старая шуанка, все более оживляясь и выказывая такое одушевление, которое побудило ее брата сладострастно угоститься понюшкой, — и тем не менее устроено все было отнюдь не плохо, как вы сейчас сами увидите, господин де Фьердра.
Двенадцать вошли в Авранш ровно в полдень, в самый разгар ярмарки. Первым делом они направились на ярмарочное поле — поодиночке, лениво, вразвалку, как бы прогуливаясь, умильно поглядывая на мешки с зерном и мукой, расставленные прямо на земле, развязанные и раскрытые, чтобы покупатель мог оценить товар, и продолжая изображать из себя зерноторговцев, у которых есть время, которые не торопятся с покупкой и, как истые нормандцы, выжидают понижения цен; однако из-под больших сдвинутых на затылок шляп они высматривали в толкотне своих, не подавая виду, пересчитывали их и подталкивали один другого, чтобы почувствовать, как вздрагивает от прикосновения локоть друга. В том году на ярмарке — и это показалось нашим Двенадцати добрым знаком — царило форменное столпотворение. Переполненный город был запружен людьми, скотом, повозками всех форм и размеров. Постоялые дворы и кабаки ломились от ожеронских[364]
коровников и свиноводов, пригнавших на ярмарку свои стада, которые скапливались на улицах, делая движение по ним невозможным, загораживали выход из домов и угрожали окнам первых этажей, так что хозяевам пришлось забрать последние наружными ставнями из опасения, как бы в стекла не врезались рога разъяренного быка или круп попятившейся с перепугу лошади. На минуту задерживаясь на углах улиц, в узких проулках и у рогаток на перекрестках, эти мощные скопления коней и быков тут же возобновляли свое медленное движение под ударами пастушьих посохов, и масса их была настолько плотна, что казалось — перед вами течет река. Катилась эта лавина преимущественно в одном направлении — к ярмарочному полю, которое одновременно служило рынком и на одном из углов которого высилась тюрьма, куда упрятали Детуша.