Когда молодые князья, выказывая свою ловкость, мигом оседлали коней и на крупной рыси скрылись за прибрежными кустами тальника, прислуживающие на пиршестве парни подали гостям огромные, из овечьих шкур, бурдюки с крепким кумысом, деревянные чаши пошли по кругу. Отхлебывая маленькими глотками холодный шипучий кумыс, Ишей сладко думал о том, что хорошо бы теперь отрешиться от всех забот, лечь в тени юрты и уснуть, как уже спала, утопая в мягких коврах и подушках, старая, немощная Абакай. Она спала безмятежно, щекою припав к литому плечу своего обожаемого внука Абалака. Но раззадоренные спором князья ждали Ишеева окончательного слова, он должен был говорить.
— Одно солнце на небе, одна родина на земле. А быть нам за джунгарским контайшой по-прежнему, — голосом, в котором слышалась затаенная боль и обида, сказал начальный князь.
Улус качинца Мунгата, как жеребенок к матке, припал к пологому правому берегу Белого Июса у подножия безлесной горы, где на заливаемом полой водою пастбище шелково зеленела неширокая полоса сочного разнотравья. Здесь паслись пестрые с тяжелыми курдюками овцы, а косяки гнедых коней ходили на каменистых склонах холмов, выгоревших еще в начале лета.
Откочевав сюда, Мунгат сперва поставил свою белую юрту несколько в стороне от других юрт улуса, но вдруг обнаружилось, что в дымник его юрты по ночам лазали злые духи. Мунгат сам видел их и тогда позвал знаменитого на всю степь длиннокосого шамана Айдыра, чтобы тот помог избавиться от надоедливых худых гостей. Айдыр камлал в юрте до изнеможения, три дня и три ночи по-своему говорил с упрямыми духами, съел за это время целого барана, и духи согласились, наконец, не ходить к Мунгату, если качинец поставит юрту посреди улуса.
Мунгат, рябой, потный, в холщовой рубашке распояской, потчевал русских. Тонкая кошма, прикрывавшая деревянную решетку юрты, была внизу подобрана, и пряный ветер рыскал по жилью, оглаживая бородатые лица казаков, сосредоточенно цедивших крепкую араку. Рядом в очаге сине дымились смолистые головни, и к ним, не в силах их достать, тянул пухлые ручонки годовалый Мунгатов сын, толстой узловатой веревкой привязанный за потрескавшуюся от грязи ногу к решетке остова юрты. Наблюдая за тщетными стараниями сынишки, изрядно подвыпивший Мунгат покачивал косматой головой и подрагивал от сиплого смеха: не так ли тянутся к Киргизской земле русские, да держат их на аркане что сами киргизы, что Алтын-хан и джунгарский контайша.
Чернобородый с обветренным лицом казак конной сотни Якунко Торгашин, посланный воеводою в степь за ясаком, не знал, почему хитро смеется Мунгат, и, одернув кафтан, с плохо скрываемой тревогой спросил:
— Куда отослал гонца?
— К Ишею-киргизу. Скажет Ишей платить ясак — возьмешь свое, не скажет — ничего не возьмешь.
— Пошто не возьму, коли ты есть, перво дело, государев ясачный человек? Пошто царю-батюшке не прямишь? — набросился на него Якунко, которому не понравилась изменная Мунгатова речь. Когда Якунко сердился, то говорил он слова как бы с разбега: сначала медленно, а кончал споро, единым духом.
— С Красного Яра кочевал, теперь я не батюшкин, не государев, — утирая рукавом рубахи потное лицо и все еще посмеиваясь, говорил Мунгат.
— Ты в книгах записан, и твой Ишей-киргиз нам не указ. А не то — возьмем ясак силой.
— Возьмем, — высасывая мозговую кость, подтвердил спутник Торгашина, тощий, болезненный на вид казак Тимошко Лалетин. До сих пор он хмуро молчал, лишь иногда косясь на побитое оспой лицо Мунгата да на добрую саблю калмыцкой работы, висевшую на решетке юрты за спиной у хозяина.
— Ну а ежели Ишей позволит, сколь дашь соболей? — испытующе щурился Якунко, загребая в кулак бороду.
Мунгат, закинув лохматую голову, выплеснул в рот чашку араки, смачно облизал лоснящиеся от жира пухлые губы и вылил остатки вина добрым духам в кострище. Головни недовольно зашипели, качинец вскочил на кривые в легких сапожках ноги и ошалело, волчком, закружился по юрте, прыгая через костер, через натянутую сыном веревку. И вдруг остановился, захлопал себя ладонями по бабьим бедрам, приговаривая:
— Соболя нету, ясака совсем нету.
— Пошто же мы ждем гонца? — сердито спросил Якунко.
— Я не знаю, однако, — тараща в нарочитом удивлении красновекие глаза, сказал Мунгат.
В юрту то и дело заглядывали украдкой сонные от духоты улусные мужики, ребятишки. Озираясь, вошла хозяйская желтая собака, старая, лохматая сука с отвисшим брюхом, потянула носом воздух. Мунгат позвал ее, ухватил за загривок и ткнул мордой в котел. Собака ела жадно, брызги густого варева летели на хозяина и гостей.
— Погань, — брезгливо сказал Якунко, вытирая руки.
После угощения Мунгат расхвастался перед русскими своим достатком и повел их к холмам показать своего лучшего жеребца, пасшего рассыпанный по косогору косяк. Это был конь как конь, малорослый, с темноватым широким ремнем по хребту. Но нрава дикого, злого, даже Мунгата он не подпускал близко к табуну: угрожающе поджимал чуткие уши и взбрыкивал.
— Такого жеребца нет у самого воеводы, — словно дразнясь, пьяно похвалялся Мунгат.