— А ты и отдай его воеводе — Михайло Федорович добр к тебе станет, всякую ласку окажет.
— На ласку узды не наденешь, — немного помолчав, собираясь с мыслями, серьезно рассудил Мунгат.
Из улуса громко и властно окликнули хозяина. Когда все разом, опешив от неожиданности, повернулись на резкий голос, у белой юрты на выстойке увидели еще трех подтянутых коней под седлами. Якунко подумал, что малец привел не иначе как самого князца Ишея: сбруя у лошадей наборная, так и горит на солнце — чистое серебро.
Приезжие были в роскошной княжеской одежде, оба кряжистые, ноги калачом, как у большинства степняков. Поигрывая упругой треххвостой плеткой, тот, что повыше, с прямым, слегка горбатым носом и синим поперечным шрамом на лбу, обращаясь к Мунгату, сказал:
— Сколько б дождь не лил, он кончается, какими бы дорогими ни были гости — они уезжают. Теперь давай араки Иренеку и моему высокородному брату Итполе.
— У горящего огня тепло приятное, у мудрого человека речи разумные, — ответил хозяин, кланяясь и показывая приезжим на юрту.
— Не гостевать мы сюда приехали, а по приказу воеводы Михайлы Скрябина, — распаляясь, сквозь зубы произнес Якунко, понимающий киргизскую речь.
— Отчего заехал в орду без спроса? — бросил Иренек, зло перекосив рот и не трогаясь с места.
— У Мунгата спроси, пошто он откочевал от Красного Яра.
— Гнилой веревкой лошадь не лови, — со скрытой угрозой из-за плеча Иренека проговорил Итпола, узколицый, с тонкими бровями.
— Первое дело, ясак мы возьмем, — поджатыми губами упрямо произнес Якунко.
— Возьмем, — эхом откликнулся Тимошко Лалетин.
Хозяин снова, теперь уже явно расстроенный и подавленный, пригласил всех к себе в юрту. Иренека и Итполу Мунгат усадил на белую кошму напротив двери — на самое почетное гостевое место, это не понравилось казакам. Якунко обидчиво завертел и зашвыркал носом.
Не продолжая разговора, молча выпили араки и кумыса. Улусные люди еще принесли берестяные туеса и бурдюки с вином, угощали, садились у двери, поджав ноги, и тоже ели и пили. К ночи просторная, пропахшая конской шерстью и кизячным дымом юрта была полна мужчин. Якунко всерьез опасался, как бы улусные люди не заворовали и не сделали с ним и Тимошкой какого дурна.
Но теплая и забористая арака вскоре огнем заходила в жилах и все-таки взяла свое: Якункины глаза побелели, остановились, а веки отяжелели и сами собой сомкнулись. Потом крепок и сладостен был его вязкий глубокий сон, и когда от многих толчков и тупой боли во всем теле Якунко проснулся, он сначала и не понял, что сделалось в юрте и что его натуго стягивают волосяным арканом, а когда понял все, было уже поздно отбиваться. Вместе со скрученным ранее Тимошкой, не церемонясь, его выбросили из юрты, как дырявый бурдюк, и приставили к ним двух караульщиков.
— Погоди-ко, Мунгат, взыщет с тебя воевода! — хрипло, захлебываясь, крикнул Якунко в темень. Он хотел высвободить захлестнутые арканом руки, но натянутый как струна аркан при малейшем движении причинял боль.
— Я сам воевода, — послышался голос из юрты. Это был не вкрадчивый, так хорошо знакомый казакам Мунгатов голос, скорее это говорил Иренек, заносчивый княжич, о котором до сегодняшнего дня еще ничего не знал Якунко.
— Кто он есть, Иренек? — вполголоса спросил казак у карауливших их молодых воинов.
Один из парней, поигрывая остро отточенной саблей, презрительно хмыкнул и рассмеялся:
— Иренек? Он самый смелый человек в степи и ненавидит русских.
— Пошто ненавидит? Пошто измену творит царю-батюшке? — с мягким укором и смутной надеждой на избавление от неслыханного позора спросил Якунко.
И снова в ветреной сырой ночи резкий и непреклонный голос:
— Я на себя никому кабалы не давал.
Наутро у белой княжеской юрты сбилось в кучу все население улуса. Женщины побросали мыть шерсть. Пастухи пришли со степи, оставив без присмотра стада и отары. Под Красным Яром, где до этого многие годы кочевал улус, никогда еще не бывало, чтобы сговорчивые, открытые душой подгородные качинцы поднимали руку на русских.
Молодая Мунгатова жена Хызанче, невысокая, со смуглым, похожим на шаньгу лицом, не спеша вытащила изо рта обсосанную прямую трубку, положила в стороне на росную траву. Что-то горячо зашептала, призывая себе в помощь родовых духов, и принялась свирепо хлестать плетью по обнаженным худым спинам казаков. И только когда взопрела и задохнулась от усталости, раскрасневшаяся, сердитая, она сунула плеть в руки стоявшему рядом с ней молодому качинцу.
— Побить их насмерть и псам кинуть! — переводя дух, визгливо воскликнула Хызанче.
Казаков хотел было защитить добрый старик Торгай, одинокий седой человек с усталым взглядом плененной птицы. Он был очень старым и мудрым, знал многие обычаи своего народа, играл на семиструнном чатхане[1] и все еще звучным гортанным голосом пел сказания о далеких временах, о многих памятных битвах с приходившими в степь уйгурами и монголами.
— Выпущенная стрела не возвращается, — предостерегающе сказал Торгай. — Не делайте того, о чем придется жалеть. Думаешь пить воду — не смешивай ее с кровью.