Я бросился к печке, открыл дверцу — оттуда шибануло не очень горячим воздухом.
— Счастье твое, чертова душа,— выругался я,— что ты рано истопил печку.
Но это было еще не совсем счастье. Бумажка была сложена вдвое, и та ее сторона, которая была ближе к уголькам, сейчас уже покрывшимся серым пеплом, стала совсем коричневой. Букв там нельзя было разобрать.
Дело было ясным: кто-то прислал письмо, чтобы выманить Светиловича из хаты. Он поверил. Видимо, пишущий был ему хорошо знаком. Тут замыслили что-то иезуитски изощренное. Чтобы он не пошел ко мне, написали, что разговаривали со мною, что я побежал в уезд, что я буду ждать его где-то «..нине, где три отдельные сосны». Что это за «...нине»? К лощине? К равнине? Медлить было некогда.
— Кондрат, где тут невдалеке на равнине три отдельные сосны?
— Ляд его знает,— задумался он,— разве что только возле Волотовой Прорвы. Там стоят три огромные сосны. Это там, где кони короля Стаха,— говорят люди,— вскочили в трясину. А в чем дело?
— А в том, что над паном Андреем страшная опасность... Давно он ушел?
— Да нет, наверно, час назад.
Я вытащил его на крыльцо, и он, едва не плача, показал мне путь к трем соснам. Я повелел ему оставаться тут, а сам побежал. Я не шел на этот раз, перемежая бег. Я летел, я мчался, я выкладывал последние силы, как будто хотел там, возле трех сосен, упасть замертво. На ходу я сбросил куртку, шапку, выбросил из карманов золотой портсигар и карманное издание Данте, которое всегда носил с собою. Бежать стало немного легче. Я сбросил бы даже и сапоги, если бы для этого не надо было задержаться. Это был бешеный бег. По моим расчетам, я должен был добежать до сосен минут на двадцать позже друга. Страх, отчаяние, ненависть придавали мне силы. Поднявшийся внезапно ветер подталкивал в спину. Я не замечал, что тучи наконец заволокли все небо, что что-то тяжелое, давящее нависло над землей: я — мчался...
Три огромные сосны уже вырисовывались над чахлыми кустами, а над ними была такая темнота, такое сумрачное небо... Я ринулся в кусты, ломая их ногами.
И тут... издалека прозвучал выстрел, выстрел старинного пулгака.
Я крикнул диким голосом, и, как будто в ответ на мой крик, тишину ночи разорвал яростный топот конских копыт.
Я выскочил на поляну и увидел далеко тени десяти всадников, которые в полном намете поворачивали в кусты. А под соснами я увидел человеческую фигуру, которая медленно, очень медленно оседала на землю.
Пока я добежал туда, человек упал вверх лицом и широко раскинув руки, как будто желал телом своим заслонить свою землю от пуль. Я успел еще выстрелить несколько раз в сторону убегающих всадников, мне показалось даже, что один из них покачнулся в седле, но сразу за этим вспышка неожиданного горя свалила меня на колени рядом с лежащим человеком.
— Брат! Брат мой! Брат!
Он лежал передо мною совсем как живой, и лишь маленькая ранка, из которой почти не текла кровь, свидетельствовала мне о жестокой непоправимой правде. Пуля пробила висок и вышла в затылок. Я смотрел на него, на эту беспощадно погубленную молодую жизнь, я уцепился в него руками, я звал, тормошил и выл, как волк, как будто это могло помочь.
Потом сел, взял его голову на колени и начал гладить волосы.
— Андрусь! Андрусь! Проснись! Проснись, дорогой!
Мертвый, он был прекрасен какой-то высшей, нечеловеческой красотой. Лицо запрокинуто, голова повисла, и стройная шея, как вырезанная из белого мрамора, лежала на моем колене, шея, которая помогала петь удивительные песни в честь родины и могла лечь под секиру палача. Длинные светлые волосы перепутались с сухой травою, и она ласкала их. Рот улыбался, будто смерть принесла ему какую-то разгадку жизни, глаза были мирно закрыты, и длинные ресницы затеняли их. Руки, такие красивые и сильные, что женщины могли бы целовать их в минуту счастья, лежали вдоль тела, как будто отдыхали.