Я бы нарисовал роддом, чердак которого захвачен молдавской полицией. На чердаке полицейские устроили огневые точки и оттуда стреляли по городу. Внизу рожали женщины. Внизу новорожденные оглашали мир первым радостным криком. Мир не слышал. Мир стрелял, прикрываясь младенцами.
Я бы нарисовал маленькие ресторанные подмостки. Здесь играл оркестр, когда танки пошли от вокзала, расстреливая все на своем пути. Но оркестра больше нет. Его нельзя нарисовать. Можно нарисовать мертвых музыкантов и выброшенную из окна взрывной волной одинокую скрипку с оторванным грифом.
Но я не художник. Может быть, с этим справился бы Верещагин, которому стал доступен “Апофеоз войны”. Или Пикассо, как никто умевший расчленять женщин и скрипки. Они назад не склеились. Так и живут — частями.
По городу, где на улицах наивно растут абрикосы и вишни, по городу, где даже многоэтажные дома увиты виноградом, по городу, где прямо над головами висят персики и груши и всегда можно собрать небольшой урожай, по этому городу ездит на тракторе с кузовом обросший щетиной человек с тяжелым взглядом. Он никому не стал называть своего имени, и его прозвали Никифором. А его трактор — лодкой Харона. Никифор беспрепятственно — взад и вперед — пересекает проходящую по городским улицам линию фронта, потому что его уже знают и те, и другие. В него не стреляют.
Он не замечает вишен и груш, он не собирает в кузов персики и виноград. Он собирает трупы.
Пока мы лежали на траве у горисполкома, где гвардейцы сушили белье на стволе захваченной у моста “Рапиры”, Никифор каждые десять-пятнадцать минут подвозил убитых. Старика с банкой, зажатой уже в мертвых руках. Видимо, он где-то добыл молоко. Может быть, для внука. Так и привезли с банкой. Только молоко расплескалось. Потом мальчишку лет тринадцати с широко раскрытыми удивленными глазами и аккуратной дырочкой во лбу. Следом — еще одного старика, одноногого. Он лежал в кузове, испачканный землей, под разлагающим беспощадным солнцем. А рядом лежали новенькие костыли.
Подобранные Никифором трупы уже можно было свезти на кладбище. А после первых двух дней погрома, когда убитые валялись на улицах вразброс, Вячеслав Когут дал команду хоронить людей прямо на месте гибели. Потому что стояла немыслимая жара, трупы разлагались и возникла угроза эпидемий. И людей хоронили во дворах, в скверах, у подъездов домов.
Так Бендеры стали кладбищем.
“Дорогой Мартин, я видел, как уничтожали целый мир. Это и был апокалипсис. Эти скрипки, эта щемящая душу музыка, этот неповторимый русский язык, из которого то там, то здесь, как вишни из-за забора, вылезают то молдавские, то украинские, то еврейские, то болгарские или немецкие слова, — уже не вернутся. Эти девочки в белых передничках... Эти мальчики с глазами как ночное небо... Не вернутся... Эти вечно мудрые старики в белых пиджаках и белых кепках на набережной... Эти местечки, где на каком языке ни говори — все равно поймут... Не вернутся...
Этого мира, этого маленького прогретого солнцем мира, где люди жили красиво, как спелые помидоры на грядках, уже нет. И не будет”.
Спасаясь от очередного обстрела, мы опять забрались в Преображенский собор, который уютно устроился за широкой спиной горисполкома. Эти два здания спасали друг друга. Горисполком заслонил собой собор, а церковь прятала выбиравшихся из горисполкома людей. Краем глаза я заметил, как бежавший с нами мусульманин Эдик, перекрестился.
Служители пытались замазать следы пуль. У иконы Божьей матери молились двое — пожилая женщина и юный гвардеец. Невдалеке, у алтаря, чем-то был занят отец Леонид. Узнав меня, приблизился и зашептал:
— Ничего, Ефим. Мы молимся. Наше дело — молиться. Молимся о спасении души и тех, и других. За тех и других.
А я уже не мог за тех и других. Грешен.
Одесса
Я собирался проводить Мэри до украинской границы, но по дороге переду-
мал — решил доехать до Одессы, глянуть на море, а потом уж возвращаться назад. К тому же я вызвался помочь двум старикам и их маленьким внучкам выбраться из Одессы в Москву.
Украинская граница ощетинилась всерьез. Вдоль шоссе в наспех вырытых капонирах затаились бронетранспортеры. Стволы уставились в сторону Тирасполя. То есть в сторону нескончаемой вереницы беженцев, которые уходили на Украину кто в чем был. Границу, в основном, пересекали пешком, надеясь занять место в автобусе уже где-нибудь в Кучургане. К тому же от Раздельной до Одессы ходили пригородные поезда. Но туда еще нужно было добраться, нужно было выстоять огромную очередь на пропускном пункте, который пока никак не был приспособлен ни к таможенному досмотру, ни к паспортному контролю. Люди жарились на солнце часами.