Швед недоуменно покачал головой, глядя на меня так, словно я только что сказал что-то совершенно безумное. Будто бы я только что вызвал полузабытый призрак доктора Албана и безо всякого повода начал расспрашивать, практикует ли он стоматологию.
– Понятия не имею, – сказал он и вернулся в класс, из которого только что вышел, углубившись в настройки своей камеры.
Я пошел с Игорем и Викой в другой класс. За нами последовала дикая собачка, которую Вика покормила. Пес быстро обошел комнату, небрежно обнюхал куклу из папье-маше, перевернутый стул, несколько разорванных тетрадных страниц и уселся рядом с Викой. Игорь открыл шкаф, достал стопку рисунков и разложил их на столе с облупившейся аквамариновой краской. Картинки были прекрасными артефактами детства: щемяще яркие изображения бабочек, ухмыляющихся солнц, рыб, цыплят, динозавров, поросенка в маленьком голубом платьице. Они были выражением любви к миру, к природе, сделанные с такой очевидной радостью и заботой, что я почувствовал, как меня охватывает волнение, когда я их рассматривал. Я вдруг увидел детей, сидящих за партами, рисовавших, высунув от старания языки, учителей, склоняющихся над ними, чтобы подбодрить и похвалить, и почувствовал запах бумаги, краски, клея.
Я взял в руки рисунок с динозавром и вдруг ощутил печаль – даже не от немыслимых размеров самой катастрофы, а от мысли, что ребенок, благодаря которому эта картинка появилась на свет, так и не смог взять ее домой, чтобы показать родителям. Он должен был оставить ее здесь, как должен был оставить свою школу, свой дом, свой город, свой отравленный мир. И тогда я осознал чуждость своего пребывания здесь, неправильность себя как фигуры в этой сцене: человек извне, из постапокалиптического будущего, держащий в руке эту простую и прекрасную картинку и смотрящий на нее как на артефакт рухнувшей цивилизации.
Я понял, что в этом и заключалось глубочайшее противоречие моего пребывания в Зоне: мой дискомфорт от пребывания здесь был связан не столько с риском заражения, сколько с ощущением себя инородной загрязняющей субстанцией.
Стихотворение Чеслава Милоша[99]
«Песенка о конце света» рисует в воображении последний день, такой же как и любой другой, где природа продолжает заниматься своими делами и где «те, кто ждал знамений и архангельских труб / не верят, что уже началось»[100]. Стихотворение заканчивается тем, что седовласый старик, собирая помидоры на своем поле, повторяет следующие строки: «Другого конца света не будет, / Другого конца света не будет».Стихотворение было написано в 1944 году в оккупированной Варшаве. Милош даже не намекает на Освенцим, где, как он писал, всего в двухстах милях от него уже шел конец света. Но сейчас невозможно читать стихотворение, не думая об этом локализованном апокалипсисе. Тот факт, что мир продолжает жить как всегда – что светит солнце, и пчелы кружат над клевером, и помидоры созревают на полях, – не означает, что он уже не пришел к своему концу.
Образ седого старика Чеслава Милоша, его пророка, который не пророк, посетил меня, когда нас повели на встречу с Иваном Ивановичем Семенюком, крестьянином лет восьмидесяти. Он был одним из последних оставшихся в живых из тех, кто вернулся в Зону. В селе Парышев жили он и еще одна женщина, а когда-то здесь было около шестисот жителей. (Второй была веселая и исключительно миниатюрная старушка по имени Дарья. Она жила в нескольких минутах ходьбы по полям вместе со своим маленьким коричневым терьером.) Иван Иванович все время, пока мы были с ним, почему-то держал в руке початок кукурузы, одет он был в армейскую куртку цвета хаки и свободные лиловые спортивные штаны и, хотя при ходьбе пользовался тростью, был в отличной форме для человека своего возраста, не говоря уже о том, что последние три десятилетия он провел в зоне ядерного отчуждения.
Прерываемый переводом Вики, он рассказал нам, что, когда его с семьей эвакуировали через шесть дней после аварии, им, как и всем остальным в Зоне отчуждения, сообщили, что они вернутся через несколько дней. Они почти ничего не взяли с собой, кроме нескольких мешков картошки. Всех их животных забрали и забили, закопав в землю.
Не было конца тому, что захоранивали ликвидаторы в течение дней, месяцев и лет после аварии: они сносили бульдозерами школы и дома, хоронили обломки целых городов, хоронили леса, распиливая деревья, упаковывая бревна в пластик и закапывая их глубоко в землю, хоронили саму землю, снимая загрязненный слой почвы и закапывая его. Хоронили и тела первых спасателей, что подверглись столь сильным дозам радиации, что умирали с волдырями на сердце – в свинцовых гробах, заваренных наглухо, чтобы свести к минимуму утечку радиоактивных веществ из трупов.