Читаем Диспансер: Страсти и покаяния главного врача полностью

И тут слово предоставляется заведующему здравотделом М. Т. Корабельникову. Он подымается, и его массивная, облитая черным бостоном фигура уже господствует над залом. Праведным блеском сверкают стекла очков, а за ними глаза мудреца, жест выразительный — скупой. Он собран и свободен одновременно. Сейчас вот заговорит, и все поверят, что бы ни сказал. Я напрягаюсь. И…

— Тра-та-та-та-та, — говорит он первую фразу, которая становится прологом моей гибели. Мне кованый сапог на грудину. Боль, хруст. Я подымаю глаза, ловлю его зрачки, не отпускаю.

— Вот ты и сделал выбор…

Он запнулся, остановился, и вышел не конец фразы с окончательным смыслом, а как бы вводная часть чего-то, не точка, а запятая пока…

— Давай, давай! — закричали мои глаза.

— Но, — сказал он после запятой, — но,— опять запнулся, подбирая связку. — Но, трах-тах-тара-рах, — попер он вдруг совсем в другую сторону и в мою защиту.

— Трах-бах, ба-бах!

И все теперь уже за меня: и жест, и очки, и черный бостон, и логика, и страшный опыт его — колючки лагерные, овчарки и печи газовые. Ах, Федор Михайлович Достоевский, ведь ваша берет! И голубые ветры из Кисловодска шипучим озоном уже ворвались в эту комнату и очнулись оцепенелые. И прекрасной царевной восстала живая и юная профсоюзница Макарова и сказала:

— Да бросьте вы это, ведь мы любим его, мы все его любим! — и засмеялась.

И всегда мне враждебная железная леди Татьяна Степановна Колобродец на старикашку мшелого вдруг буром пошла: откуда письмо, дескать, кто писал, кто составлял, и авторов проверить не мешало бы. «Проверить! Проверить!» закричали со всех сторон. И старикашка, уже в обороне, заверещал: «Провокация исключена! Исключена! Исключена!» — и рученькой дряблой воздух отпихивал.

И где-то председатель опомнился, а может, он хотел на старое повернуть, сценарий выполнить. Однако же князь Мышкин сошел невидимый как бы и рядом с ним примостился, и руки свои на папки его и на показатели возложил. А Михтих подбежал ко мне и трясущуюся руку мою помог в рукав заправить, обнял меня и прижался щекой и глазами. И улыбнулся Алеша Карамазов. Ваша взяла, Федор Михайлович. Ваша — правда!

А собрание закончилось ничем: я уцелел. Мы уезжали оттуда восторженные, как это свойственно людям, которые поют вместе, а потом аплодируют сами себе. И отношения у нас, конечно, изменились, стали сердечными, хотя разногласия и остались, но теперь это уже не главное, а только приправа, которая лишь оживляет вкус.

Помню, он пришел ко мне домой, в гости, и сразу же оборотился на книги:

— Так. Сейчас ваш внутренний мир определим… Что у вас тут на полках? Достоевский и Блок, разумеется… Бунин, Куприн… Ремарк и Хемингуэй, естественно, Пастернак, Ахматова, Вознесенский. Так. Ясная картина. А где же Маяковский? Не держим? Не принимаем?

— Обижаешь, начальник, на второй полке, вон слева же — однотомник…

— Ага, — обрадовался он, — значит, вы это все сочетаете, слава Богу.

- А вы?

— Что я?

— А вы ноктюрн сыграть сумели б на флейте водосточных труб?

— Право, не знаю, не пробовал, хотя минуточку, — он заглянул в какую-то свою бездну, подумал, — пожалуй, прочитаю вам одно стихотворение, это из молодости, в конце войны писал, едва из лагеря вышел.

Читал спокойно, без аффектации, хотя там выли трубы, не водосточные безвинные стилизованные, а настоящий тяжелый отломок трубы с неровным краем — доходяге по черепу, чтобы не жрал он зазря дорогую пайку лагерную. А рядом ожидание и надежда, и первый шаг на свободе — прелюдией ноктюрна…

— Еще, — попросил я.

— Хватит, давайте лучше Владим Владимыча, — и начал негромко:


По длинному фронту

купе и кают

Чиновник учтивый движется.

Сдают паспорта,

И я сдаю

Свою пурпурную книжицу.

К одним паспортам —

улыбка у рта,

К другим —

отношение плевое…


Потом разошелся и вскачь по лесенке маяковской рифмы. Я за ним подхватил, и мы вместе дуэтом:


Стихи стоят свинцово тяжело,

Готовые и к смерти и к бессмертной

славе.

Поэмы замерли,

к жерлу прижав

жерло

Нацеленных зияющих названий.

Оружия любимейшего

род,

Готовое рвануться

в гике,

Застыла кавалерия острот,

Поднявши рифм отточенные пики.


По работе он мне помогал, меня прикрывал, но ему оставалось уже недолго — вскоре он покинул здравотдел, ибо его сроки исполнились. Изведав тщету величавых своих помыслов и получив обострение стенокардии, он возвратился в свой родной санаторий, где и пребывает по сей день, и очень доволен, хоть и на рядовой должности, ибо за развал здравоохранения уже не отвечает. А у нас? Что же с нами? Кто же будет следующий сведущий заведующий?

Но тихо. Нету никого. И жизнь продолжается как бы сама по себе. Внешние бумаги через секретаря рассасываются — уходят в ячейки; оттуда их шоферы развозят по больницам, и здесь они оседают: клеются, подшиваются, теряются — кто куда. А в диспансере, меж тем, новый персонаж — Волчецкая, активист горздравотдела, доброволец в этом смысле, волонтер… Машина за ней приезжает как персональная, она с работы отлучается и в здравотделе обозначает самые важные их дела, но стучать ей, собственно, еще и некуда, кресло пока не занято.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже