Господин директор! Пишу к Вам в состоянии глубочайшей тревоги. Я долго молился о наставлении и пришел к мысли, что в настоящее время самым разумным и правильным шагом с моей стороны будет данное письмо.
Господин директор, меня безмерно тревожит духовное благополучие наших мальчиков. Полагаю, Вы уже догадываетесь, о чем пойдет речь. Все последние дни среди наших учеников нарастало беспокойство и волнение. Уверен, Вы не могли не заметить этого, хотя теперь крайне редко выходите из своего кабинета. Я пытался убедить себя, что многое в их поведении является закономерным следствием недавних страшных событий в Лондоне, потрясших всю страну. Представляется очевидным, что мы стоим на пороге (на самом краю!) национального кризиса. И вполне естественно, что подобные обстоятельства отражаются на внутреннем состоянии наших смышленых и восприимчивых подопечных.
Но есть еще кое-что. Я совершенно уверен. Среди нас находится какой-то чужеродный элемент, действует какая-то враждебная сила.
Семена истерии пустили корни в нашей школе и уже приносят ужасные плоды. Ситуация обострилась до предела во время вечернего богослужения в часовне. Обычно оно проходит в тихой, почтительной атмосфере, но сегодня в воздухе чувствовалось лихорадочное возбуждение еще даже до начала службы. Мальчики заметно нервничали, перешептывались и приглушенно переговаривались между собой гораздо чаще, чем это принято или дозволено. Стоя перед ними на кафедре, я заметил также, что вид у них какой-то заговорщицкий. Понимаете ли, господин директор, все они то и дело перекидывались друг с другом взглядами – эдакими особыми, многозначительными взглядами.
Еще не заговорив, я испытал давно забытое чувство, которого не испытывал со времени первых дней моей работы в школе: кошмар любого учителя – ощущение, что твое влияние на учеников ослабевает и они вот-вот полностью выйдут из повиновения.
Чтение молитв, однако, происходило вполне обычным порядком, как и пение нашего гимна, и мое короткое, но содержательное чтение из Послания к Эфесянам, во время которого, горд сообщить, мой голос дрогнул лишь раз.
Руки у меня тряслись, и мне пришлось схватиться за края кафедры, чтобы не выдать своего волнения. Думаю, несколько мальчиков это заметили.
Пока я говорил, заговорщицкие перешептывания и перемигивания участились. Также стала очевидной возмутительная тенденция к телесному взаимодействию на скамьях, совершенно неуместному в храме Божьем.
Но настоящий кошмар начался, только когда все поднялись на ноги, чтобы хором прочесть «Отче наш».
Все еще дрожа, я предложил приступить к молитве. С первых же слов она была испорчена. Все мальчики как один коверкали текст таким образом, что он звучал сначала шуточно, потом мерзко, а в конечном счете кощунственно.
– Отче наш, сущий в Англии! – нараспев затянули они. – Да наводит ужас имя твое. Да приидет царствие твое. Да будет темная воля твоя и на земле, как в аду.
Продолжение, господин директор, я просто не смею писать здесь: дичайшие, отвратительнейшие слова и выражения, призывы к самым темным силам. К концу мальчики уже орали, визжали, вопили со смесью ужаса и восторга, от которой кровь стыла в жилах.
Казалось, в часовне беснуется стая гнусных, злобных обезьян. Я бросился к дверям, господин директор, и когда я торопливо шагал по проходу между скамьями, один из мальчиков пронзительно выкрикнул:
– Хозяин идет!
Вокруг царила атмосфера истерии и головокружительной паники.
– Хозяин уже здесь!
Теперь экстатическое возбуждение достигло крайней степени. Были рыдания, были и обмороки. И была кровь, господин директор. Они царапали, кусали друг друга, причем с явным наслаждением.
Я добежал до своего кабинета и заперся в нем изнутри. Очень долго молился, а сейчас пишу Вам эти строки. Ах, господин директор, что с нами будет? Что же будет со всеми нами?
Мой дорогой преподобный отец! Благодарю Вас за письмо, содержащее столь живые и выразительные описания. Разумеется, мне печально слышать об испытании, Вам выпавшем.
Тем не менее, полагаю, я смогу Вас успокоить. Не бойтесь, преподобный. Ибо к нам явилось истинное чудо.
Позвольте объяснить. Сегодня после обеда я вернулся в свой кабинет, намереваясь посвятить вторую половину дня разрешению ряда административно-хозяйственных вопросов, беспокоивших меня еще с ноября. В случае если после выполнения сей задачи у меня еще останется время, я собирался возобновить изучение эпохи императора Калигулы, о правлении которого в Риме, как Вы, возможно, помните, я подготавливаю обширную монографию.
Зимнее солнце светило еле-еле. Тени уже сгущались, и в кабинете стоял полумрак. Я сел за стол и принялся за работу – но с отчетливым и поначалу весьма неприятным ощущением, что я в комнате не один.