И вот сон явился Настёхе больной. И будто бы снился ей едино волосатый нос. А под конец того сна приходила к Настёхе мамка в платке. Нестарая, из детства. «Мамка», – только хотела позвать Настёха, да вдруг очнулась: в избу красно солнышко светит, день зажигает. Разлепила Настёха глаза: андель-андель! За окошком-то снег, ярко, избы по крышу в сугробах.
А посереди стола чашка с чаем. С не допитым Фаддейкой чаем. «Зацем цяй?» – поверх ума успела смекнуть Настёха. И вдруг будто бы сами слова чужие, заговорные с губ полезли:
– Сниму я колецько, пушу катиться. Катись, мой колецько, на север да на юг, нарисуй охранный круг. Жив будет родный брат, а мой смертный враг угодит во мрак да в овраг.
Хотелось Настёхе бежать. Да куда бежать-то?
До полудня промаялась-прослонялась Настёха по пустой избе из угла в угол, от окна к печке. То косу спешно заплела, оделась, к двери подскочила… Сивушка у ворот стоит. Один из лесу воротился. Разворочено в санях за Сивушкой сено, по клочкам разодрано. Храпит коняга, гривой ледяной трясет.
Принялась тогда Настёха бежать – вдоль по улочке, платком обернута. Бежит, в валенках запинается, а вокруг-то пусто! Никогошеньки на белом свете!
– Лю-уди! – зовет Настёха. – Лю-уди!
Что не выйдет никто на крылечко, занавески не дрогнут?
Стоит Настёха посереди белого мира. Кричит.
– Цё кричишь-то? – Глядь, а за спиной Настёхиной Васенья стоит. Толстая, в платке по самые брови. – Цё кричишь-то? Попрятались все. Сама к мамке иду.
– Сивушка из лесу воротился один, – Настёха плачет.
– Пушку вёз Фаддейка. Нашим мужикам. Не довез. Выдали Фаддейку, – говорит Васенья отрывисто, что топором слова рубит. – Сгинули мужики. Все в яму провалилися. Котору сами себе вырыли.
Глядит Настёхе в лицо равнодушно, тупо:
– А хромой меня уважал и велицял Вассой.
– Про яму отколь ты знашь-то? – опять Настёха в крик.
– Генералы ихни в избе сидят. Наш да аглицький. Ступай к им-то, выспроси. Может, жив Фаддейка.
Земля под снегом ровно дышала, спокойно. Земля по небу ход привычный вершила, пошла Настёха навстречу Земле. Вязко идёт Настёха – Земля мешает. Пока до избы на самой околице добралась, по колено в Земле увязла, не идут ноженьки. Правый валенок дернула – не идет, левый – не идет. Земля держит. Рассердилась Настёха на валенки, на коленки плюх – и ползком через сугробы к крыльцу. Ползет, рукавами снег загребает: отпусти, Земля-мамка, брата полнородна из плена выручать иду. Послушалась Настёху Земля, отпустила. Вскочила Настёха с колен, снег отряхнула, смело на крыльцо – да в избу!
С силой земной совладала, а уж супротив людской-то власти храбрости не занимать. С порога огляделась Настёха: так и есть, сидит у окна озябшего генерал – в усах, в погонах. И не старый ещё, поганец, и человек приятственный вроде. А рядом с ним басурман треклятый, офицер аглицкий – ногу на ногу позакинул, уже пьянёхонек. Балалайку теребит, играть пытается. А харя у аглицкого белая, девичья, ноздри вывернуты – аки у кобылы какой. Храпит ноздрищами-то. Тьфу, нехристь, смотреть тоскливо!
Потопала Настёха валенками, платок скинула, офицеров синим взглядом своим полоснула. Генерал усмехнулся:
– Ишь ты, – то ли про Настёху, то ли про себя, к разговору бывшему. – Целая волчица. Как величать-то тебя?
– Настёха.
– А меня Николай Николаевич. Чем служить горазд?
– А… дай, Николаиць, сковороды да сковородницька, муки да подмазоцьки, вода в пеци, хоцю блины пеци.
– Ну? Благодарствуй, коли не врешь.
– Вру, батенька. Как на духу, истинно реку: вру!
– Так что правды не скажешь?
– Правду горьку про запас пряцют. А где блины да оладьи, там и сладко, и ладно. С голодным-то мужиком толковать цё пусты жернова толоць – треск один.
– С каким мужиком? – не понял генерал.
– Да с тобой, Николаиць, с тобой. Неужто аглицьку образину за мужика поцитать?
Аглицкий-то как оторвался от балалайки, весь аж задрожал, от лавки отклеился. А в глотке у аглицкого как заклокочет – картофелину, что ли, горячую хватанул, во рту перекатывает, не проглотит. А то вдруг как зашипит! Господи Иисусе!
Генерал Настёхе с хохотком, с ухмылкой:
– Поразила ты заморского гостя красотой своей в самое сердце.
– Эх, Николаиць, сама знаю, цё уродилась неладна. Всё-те праздны реци вести, а мое дело не терпит.
Принялась Настёха за блины. Сковороду накалила. Огромна сковорода, кругла, вроде мира под луной, под солнцем, где всем покуда места хватало. Ну, держи, генерал! Первый блин в роток, второй за вороток, третий сороке на хвосток. Фр-р, полетела…
– Зачем пришла-то, красавица?
– Изыди, не мешай, тута блины подгорят.
Генералу один блин с бахромой, с погонами, аглицкому – худой да бледный, на просвет звезды видать. Генералу поджаристый да румяный, аглицкому – с дыркой. Пасть-то распахнул, аки змей какой. Вона тело твое сейчас замешу да портрет с тебя вылеплю, так и судьбишка твоя во власти моей будет. На, змеюка, жри!
Проглотил аглицкий десятый блин и враз растекся.
– Кароший баба, – говорит довольный.
Генерал как чаю глотнул, так в блюдце и прыснул:
– Ой, Настёха, он же по-русски говорить стеснялся, выучила.