Читаем Дивертисмент братьев Лунио полностью

Гирш оставался сидеть, где сидел, и тупо продолжал не верить. Он не привык вообще думать о дочери как о больном организме ни в главном, ни во всех остальных второстепенных смыслах. Всегда юное и стройное Дюкино тело, казалось, останется вечно молодым, а значит, здоровым. Гирш не ведал ничего и не думал про иммунитеты и прочие врачебные изобретения, он видел и знал лишь то, что происходило на его глазах. Дюка не болела почти никогда. Из простуд своих редких выбиралась легко и без последствий. Иногда они шутили с ней на тему болячек разных, так дочь всегда говорила, что пока инфекция в ней начнёт разбираться, куда это её занесло и где тут место, чтобы разогнаться, лекарство успеет догнать её и размолотит насмерть, чтобы не удивлялась больше, чем положено. Однако чаще до лекарств дело вообще не доходило, хватало домашнего вмешательства. Крепкий чай с мёдом и лимоном являлся для маленького организма столь убийственно суровым орудием против основных типов простудных бактерий, что одним-двумя горячими ударами по компактной Дюкиной нутрянке дело обычно и заканчивалось. Ранние типовые болезни, свойственные прочим детским организмам, если не говорить о главной, так же легко миновали Дюку. В общем, всё было в порядке. Месячные у дочки, насколько понимал он сам, начались немногим позднее, чем полагается, но впоследствии обрели регулярность и сделались полноценной принадлежностью взрослой, но просто маленькой женщины. Видела, слышала, осязала и всё прочее – совершенно без какого-либо искажения. Любые патологии, кроме гипофизарной, отсутствовали напрочь, как будто речь шла о совершенно нормальной усреднённой женщине.

Гирш думал иногда, внутренне улыбаясь, что, мол, сам помрёт, а Дюка его жить будет вечно. Жить и не стареть, оставаясь всё той же остановившейся в годах Дюймовочкой. Но только теперь Дюймовочки нет, а сам он есть. Этого не учёл.

Он медленно перевалил вес тела на ноги, поднялся, дошёл до телефонного аппарата и набрал номер роддома. Там спросили, кто интересуется, помолчали, подыскивая слова, но так или иначе новость эту жуткую подтвердили. Внуки у вас, сказали печальным, не соответствующим моменту голосом, мальчишечки, близнецы.

Гирш и не сомневался, что смерть не придуманная. Записку эту мог написать один только Иван, но у того просто не хватило бы ума затеять подобный розыгрыш. Да и вещей его в доме больше не обнаруживалось, исчезли инструменты с рабочего места, ну и прочее, в небольшом, но привычном уже объёме.

Нужно было что-то делать, а что – не знал. Он снова сел на стул. Ужас, раздирающий голову изнутри, и какой-то неопределимой природы поджелудочный страх, соединившись в незнакомый ранее спазм, не давали дышать. Если бы воздух квартиры Лунио проходил через его лёгкие, Григорий Наумович не смог бы плакать. Однако воздух не проходил, а он плакал. Слёзы выливались на щёки, по ним уже спускались тонкими ручейками к бородке и впитывались в неё, накапливаясь в мокрую отвратительную тяжесть. Он смахивал эту тяжесть рукой, невольно, не отдавая себе отчёта, но тяжесть эта никак не убывала, она лишь продолжала разбухать, цепляя по пути всё, что было рядом: сердце, ноги, голову и нескончаемую дрожь в руках.

Через час он собрался, плеснул на лицо холодной воды из крана в очередной попытке унять внутреннюю дрожь, и поехал в роддом, хотя знал, что уже поздно, говорить будет не с кем и смотреть не на кого. Не пустят и не дадут.

Верно, не дали и не пустили, хотя отнеслись с сочувствием. Сказали, завтра всё, папаша, сегодня тут уж никого из персонала.

Он двинул обратно, ему было уже не так важно когда; быть может, даже лучше было бы совсем никогда, но просто надо было что-то делать. Так он чувствовал – идти для него лучше, чем стоять, сидеть или лежать. И неважно, по какому маршруту, от дома или домой. И не думать ни о чём – правильней, чем думать о чём-то. Внутри было пусто, холодно и бездыханно, как у его маленькой мёртвой Дюки в её последнем пристанище на этой несправедливой и жестокой земле, в её ледяном роддомовском хранилище.

Он успел совсем немного отойти по тропинке, к дороге в сторону центра, когда его догнали и тронули за руку. Он обернулся. Это была няня, та, что носила его передачки для Дюки, пока дочь лежала на сохранении. Фрося, кажется. Или как-то так.

– Здравствуйте, Григорий Наумыч, – еле слышно сказала няня, – помните меня?

– Фрося? – спросил он просто так, почти наугад. Это было лучше, чем просто идти, куда шлось, молчать ни про что, снова и снова заставлять себя не поверить в то, что уже произошло давно и непоправимо, и давиться от чудовищного горя. Это отвлекало, хотя бы на время.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже