Услышав о княжеском объезде, выползали из подольских яров и останавливались на кручах молчаливые кожевники, быстроглазые гончары, кузнецы по железу и меди, сабельщики, котельники, роговники, скорняки, седельники, лучники, овчинники, выходили из яров, видно оставив только что свои работы, задымленные и запыленные, длинноусые, с бритыми бородами (еще не дошел до них ромейский обычай выращивать круглые бородки), эти даров не выносили, не просили оградить валом и их хижины, ибо все равно грабить там нечего, да и чувствовал себя человек вне валов как-то вольнее, легче дышалось, когда ты был подальше от князя, а князь от тебя.
Стояли у самого обрыва, с вызовом смотрели на князя и его лакеев, ни приветственных возгласов, ни радостных улыбок на лицах, — холодная отчужденность и полное непонимание высоких государственных интересов, как и у придурковатого Бурмаки, который болтается сзади на осле и выкрикивает хулу на князя.
Ярослав ехал выпрямившись, гордо, холодно щурил свои умные, глубокие глаза. Вот так он идет сквозь жизнь и будет идти до конца — и всегда ему вечный вызов со всех сторон. Вечно должен заботиться о боевой мощи и защите. Эти кожевники и кузнецы не думают про державу. Не способны. И хлебороб, сеющий рожь в просо, тоже не способен. Поэтому пусть молча кормит тех, кто может позаботиться о его безопасности.
А ты верши задуманное!
Простой люд равнодушен к власти. Она ему ни к чему. Он бы и государственного единства и независимости не имел, если бы не князь. Так пусть же будет благодарен князю. Не князь будет благодарить кого-то там за напитки и яства, а пусть люди благодарят князя. Поучать их об этом денно и нощно.
Верши задуманное!
Чем большая земля, тем больше в ней беспорядка, смуты и безответственности. Устранить их может только сильный человек, который не знает страха ни перед кем и не нуждается в подсказках. Святенники пусть уговаривают толпу, а князь знает все сам.
Верши задуманное!
Каждая земля позволяет себе какие-то излишества: то попов, то воев, то священных животных, то купцов, то холуев. Кто не хочет работать днем и ночью, должен стать либо проповедником, либо льстецом. Льстец — это нечто среднее между человеком, который кое-что знает, и дураком. Князь должен всю жизнь вертеться между такими холуями и лизоблюдами, как те, которые едут следом за ним, и между людьми, которые умеют что-то делать и делают молча и терпеливо. Должен пройти между ними осторожно и гордо, никого не поддерживая, никому не помогая. Если поможешь кому-то, один будет благодарен, а сто — недовольных. Если же причинишь зло одному, то недоволен будет только один, а сто будут радоваться, ибо у каждого непременно найдется сотня врагов.
Верши задуманное!
Дела твои должны быть огромными даже и тогда, когда и злодеяния огромны. В истории каждой земли есть изрядное число страниц позорных и жестоких. Кроме твоей земли. Ежели и был у нас когда-нибудь позор или жестокость, их надлежит предать забвению. А тому, кто потщится вспоминать об этом, надобно отбить охоту.
Верши задуманное!
1966 год
ПЕРЕД КАНИКУЛАМИ. ЗАПАДНАЯ ГЕРМАНИЯ
Мы будем вынуждены к тому же при абсолютно единодушном согласия снять покровы с Молчания…
Третьего секретаря посольства звали Валерием. Был он москвичом, принадлежал к той эпохе, когда детей не называли ни Петрами, ни Василиями, ни конечно же Иванами. Имел и соответствующую внешность: русые, на пробор зачесанные волосы, дерзковато-наивные глаза, нейлоновый костюм, модные туфли — словом, парень, каких миллионы. Но вместе с тем он обладал несколько непривычным для юноши даром: железной выдержкой, вниманием к собеседнику, неторопливостью в принятии решений, точным мышлением. Так, будто было ему не двадцать с чем-то лет, а все пятьдесят, будто прожил он долгую и напряженную жизнь и научился всему необходимому для человека, работающего среди чужеземцев.
«Третий секретарь посольства» для уха неосведомленного звучало весьма звонко и многозначительно, однако Валерий сразу же положил конец наивности Бориса:
— Товарищ профессор, не утешайте себя надеждой, что к вам приставлен бог весть какой посольский чин! Третий секретарь — это не первый и даже не второй…
— Однако ж. — Борис Отава в самом деле малость растерялся, в этих вопросах он отличался совершеннейшей наивностью. — Я полагал, что…
— Я прекрасно вас понимаю! Все едущие сюда по важным делай считают, что заниматься ими будет непременно сам посол. Поймите же, дорогой профессор, у посольства своих хлопот полон рот, выражаясь не дипломатично…
— Понимаю. Но мое дело… Речь идет о ценностях незаурядных… государственных… исторических…
— Все сделаем… Единственное, о чем я вас прошу: соблюдайте спокойствие. Мобилизуйте все свое чувство юмора…
— Чувство юмора? — Борис засмеялся. — Кажется, я утрачиваю это чувство. Ибо какое, в самом деле, отношение к моей миссии может иметь чувство юмора, которым, хвала богу, меня, кажется, не обделили.