С нешуточным волнением, не желая вступать в разговор в присутствии насторожившейся классной надзирательницы, я быстро пригласил моего друга на обед, назначив ему свидание в полдень, в ресторане, который он мне предложил.
Перед лицеем городка В. есть маленькая площадь, обсаженная каштанами. Я задержался там на некоторое время, задавая самому себе недоуменные вопросы: «От чего зависит успех или неудача человеческого существования? Вот Лекадье, рожденный для того, чтобы стать великим человеком, каждый год проверяет одинаковые сочинения многих поколений школяров из Турени и проводит каникулы, педантично ухаживая за смешным чудовищем, тогда как Клен, человек, конечно, умный, но отнюдь не гениальный, осуществляет в реальной жизни юношескую мечту Лекадье?» (Надо будет, думал я, попросить Клена, чтобы он добился перевода Лекадье в Париж.)
Направляясь к красивой романской церкви Святого Этьена, достопримечательности В., которую я хотел посмотреть, я пытался представить то, что привело к такому падению: «Вначале Лекадье не мог отличаться от себя самого. Это был тот же человек, тот же ум. Что же случилось? Должно быть, Треливан безжалостно удерживал их в провинции. Он сдержал слово и обеспечил Лекадье быстрое продвижение по службе, но закрыл ему дорогу в Париж… Провинция оказывает изумительное воздействие на некоторые умы… Сам я нашел в ней счастье. Когда-то в Руане у меня были преподаватели, которым согласие с провинциальной жизнью подарило великолепную безмятежность, чистый вкус и свободу от зигзагов моды. Но таким людям, как Лекадье, нужен Париж. В изгнании жажда власти приводит к поискам маленьких успехов. Стать светочем остроумия в В. — опасное испытание для того, кто наделен сильным характером. Стать там политиком? Очень трудно для чужака. В любом случае это долгая работа: есть законные права, понятие о старшинстве, своего рода иерархия. Для человека с темпераментом Лекадье разочарование должно было наступить очень скоро… Еще одно: одинокий человек мог бы ускользнуть, заняться другой работой, но у Лекадье была жена. После первых месяцев счастья она, вероятно, начала сожалеть об утраченной светской жизни… Можно представить себе ее медленное отступление… А потом она состарилась… Он же человек чувственный… Вокруг молоденькие девушки, занятия литературой… Мадам Треливан начинает ревновать… Жизнь превращается в череду глупых мучительных стычек… Потом болезнь, желание забыться, не забудем также привычку, удивительную относительность честолюбивых целей, счастье удовлетворенной гордости за успехи, которые в двадцать лет показались бы ему смехотворными (муниципальный совет, завоевание сердца классной надзирательницы). Но все же мой Лекадье, гениальный юноша, не может полностью исчезнуть: в этом уме должны оставаться широкие горизонты, быть может, слегка померкшие, но которые еще можно открыть, дождаться их…»
Когда я, осмотрев собор, вернулся в ресторан, Лекадье уже был там и вел с хозяйкой, маленькой толстушкой с черными завитушками на лбу, ученую и пустую беседу, последние фразы которой вызвали у меня тошноту. Я поторопился увести его к столу.
Вам знакома эта встревоженная говорливость людей, которые опасаются тягостного намека. Как только разговор приближается к «табуированным» темам, фальшивое возбуждение выдает их тревогу. Они начинают использовать фразы, похожие на пустые поезда, которые командование направляет в уязвимые места с целью предотвратить предполагаемую атаку. Во время обеда мой Лекадье не закрывал рта, демонстрируя легкое, неудержимое, банальное до абсурда красноречие: он рассказывал о городке В., о своем коллеже, о климате, о муниципальных выборах, об интригах преподавательниц-женщин.
— Тут есть, старик, в десятом подготовительном маленькая учительница…
Меня же могло бы заинтересовать только одно — я хотел узнать, как дошло до отречения это великое честолюбие, как признала свое поражение эта могучая воля, словом, во что превратилась его душевная жизнь с того момента, как он покинул Эколь Нормаль. Но каждый раз, когда я пытался увлечь его в эту сторону, он затуманивал атмосферу потоком пустых и невнятных слов. Я вновь видел те «потухшие» глаза, которые так поразили меня вечером того дня, когда Треливан обнаружил его интрижку.
Нам уже подали сыр, и я вдруг взбесился: презрев всякое понятие о деликатности, я резко спросил его, не спуская с него глаз:
— Что за игру ты ведешь, Лекадье? Ведь ты был умен! Почему ты говоришь, словно цитируя сборник избранных текстов? Почему ты боишься меня? И себя?
Он сильно покраснел. Быстрый отблеск воли, возможно, гнева, сверкнул в его взгляде, и на несколько мгновений я вновь увидел перед собой моего Лекадье, моего Жюльена Сореля, моего Растиньяка из Эколь Нормаль. Но тут же официальная маска наползла на его крупное бородатое лицо. Он ответил с улыбкой:
— Вот как? Я был умен? Что ты хочешь этим сказать? Ты всегда был каким-то особенным.
Потом он заговорил о директоре лицея — Оноре де Бальзак окончательно вылепил своего человека.