Я так ее и не увидел. Объявили посадку, и даже перед нашим скромным
вагоном закрутилась карусель прощаний. Потом вагоны дернулись.
Но она приходила. Я в этом уверен, потому что, когда вагоны плыли
вдоль платформы, Ушкин пролез к самой перекладине, размахивал над
головой красными тюльпанами и что-то орал. Он выкинул эти тюльпаны,
когда вагон перестал мотаться на стрелках и по сторонам замелькали дачки,
— чтобы не видеть, как завянут. Такой сентиментальный парень.
...Мы ехали уже несколько суток. Ранним утром я проснулся от
довольного, прямо-таки утробного ржания. Поезд стоял в степи — зеленой,
подернутой волнами и очень похожей на море, только без воды и
пароходов. Она тянулась без конца и края и всяких признаков жилья,
одинаковая, и было совсем непонятно, почему поезд остановился здесь, а не
на сто километров раньше или позже. Смеялся Жиркин. Он лежал на полу
вагона, свесив голову наружу, блаженно щурился от солнца и, наверное, в
десятый раз повторял:
Америка тут не*проезжала?
Перед ним на краю насыпи стояла, потупившись, девочка лет десяти.
Грязными пальцами босой ножонки она схватывала камушек и отбрасывала
его в сторону. Жиркин повторял свой вопрос, а девочка молчала и не
уходила, словно это была такая игра.
Коротко гукнул паровоз, по составу побежала тряска, вагон дернулся,
стал, снова дернулся и, заскрипев, пополз. Девочка подняла голову и
посмотрела Жиркину прямо в глаза.
— Мамка сказала, может, дадите что.
— Что? — не понял Жиркин.
— Может, дадите что? — повторила девочка и шагнула за вагоном.
— Дадите?
И вдруг он понял, метнулся к нарам, спихнул со своего рюкзака чью-то
голову и взялся зубами за туго затянутый узел. А поезд уже набирал ход, и
колосья вдоль насыпи слились в шевелящуюся ленту. Жиркин высунулся в
проем вагона, чтобы убедиться, что девочка не исчезла, и, так как рот у него
был занят, замахал руками. Потом изо всех сил дернул рюкзак от себя, и
петля распустилась. На пол полетели рубашки, майки, книги. А Жиркин
распрямился и начал пулять в степь, словно мстя ей за что-то, банки с ту-
шенкой, положенные, наверное, мамой на всякий случай.
...Четвертый день живем в маленькой казахской деревушке, к серым
глинобитным домикам которой, кажется, навеки прилипла тишина. Кажется,
что время течет где-то очень далеко отсюда, там, где кроме распроклятого
пекла бывает осенняя слякоть, хрустящий снег и звонкие весенние льдинки
на лужах, а здесь оно остановилось, замерло, задремало, и ничего не
изменится на этой раскаленной, растрескавшейся земле. Но это не так.
Прошлой осенью здесь подняли семь тысяч гектаров, пройдет немногим
больше месяца, и за крайним домом поставит свои палатки рота солдат, и
поголовье уток в деревне начнет сокращаться еще более таинственно и
неумолимо. В старом сарае с прохудившейся крышей, который освободится
после нашего переселения в такой же сарай в другом отделении, поселятся
девочки с ткацкой фабрики. Под жесткие соломенные матрацы они будут
прятать бумажки-с воинским адресом и надкусанные пряники.
Милейший Яков Порфирьевич, завсельпо, будет неукоснительно
выполнять все заявки на краковскую колбасу, медовые пряники, аптекарские
товары и дешевые духи, хотя у него не аптека и не галантерейная лавка.
Но все это будет потом, а пока в маленькой деревне, которая, впрочем,
уж называется вторым отделением, нас только четырнадцать, и рядом со
старым складом, оставшимся с неведомых времен, мы должны сделать ток
под будущее зерно.
Около трех мы возвращаемся с обеда. Солнце жжет со спокойной,
безжалостной силой, и воздух над степью зыбкий, как туман. Мама
написала, что в Москве беспрерывно идут дожди и поэтому на днях она
высылает теплое белье.
За обедом мы обсудили наше плачевное положение— за три дня
заработали по девять рублей, а проели по двадцать четыре. Мы не сачковали,
на ладонях у каждого лохмотья от прорвавшихся пузырей, и пальцы больно
согнуть и разогнуть, поэтому они все время скрюченные, как будто держишь
лопату. Один метр очистки стоит семнадцать копеек, обед — четыре с
полтиной. В получку управляющий покажет нам шиш, и не на что будет
купить даже курева. А ему что? Расценки не он придумал. Он приходит по
нескольку раз в день и смотрит на нас из тени сарая, довольный, что нашел
дураков на самую дешевую работу.
Если
посмотреть
откуда-нибудь
сверху,
картина
получится
малосимпатичная — узкая, с рваными краями прореха на зеленом. Мы
сидим вдоль бровки и, не сговариваясь, смотрим в ту сторону, откуда
должен прийти управляющий. Не знаем, что мы ему скажем. Расценки не он
придумал. Работу эту делать все равно кому-то нужно. Приписок мы не
хотим. Но не может человек, пусть даже очкарик, работать целый день, как