Она, кажется, простила мне то, что я не пришла к ней вторично в 1942 году, что я не протянула ей братской руки. Может быть, простила – она, не умеющая прощать, как и я.
Уход мамы ощущаю катастрофически. В особенности теперь, когда с восстановлением всеобщей нормы восстанавливается и мое привычное нездоровье, бывшее для меня нормой всю жизнь.
Часто и много лежу: странные температуры, странные слабости, сердцебиения, недомогания. Слежу за собой: явления как у мамы перед гибелью. Видимо, декомпенсация. Врачи-то об этом не скажут. У них другое, ласковое – субкомпенсация сердечной деятельности.
Ах, как жаль, что ты не богатый, не богатый, товарищ мой! Был бы богатый, водку пил бы, водку пил бы, товарищ мой! Был бы богатый, порошок бы нюхал, порошок бы нюхал, товарищ мой!
В Киеве – антисоветские настроения: печалуются об ушедших фрицах – торговля ведь была, частная, настоящая, доходная, идейная! Сволочи, во имя чего же погибли миллионы? Мориак пишет о Христе, о спасении: «Depuis qu’il a souffert et qu’il est mort, les hommes n’ont pas eté moins cruels, il n’y a pas eu moins de sang versé, mais les victimes out été recréées une seconde fois… même sans le savoir, même sans le vouloir»[1006]
– великолепно принудительное спасение, от которого не спрячешься даже во грехе и преступлении! Идейно мы близки к этой потрясающей концепции.В Эстонии и Латвии партизанят «недовольные», стреляют из-за угла. Нам, советским, в Эстонии жить нехорошо. Даже в Германии легче.
Из Дрездена, как говорят, «переводится» в СССР знаменитая пинакотека. Где же будет Сикстинская? В Ленинграде или Москве? В Дрезден ездила большая комиссия – Эрмитаж, Академия художеств.
В древние замки пышной Саксонии наша армия входила – и останавливалась, потрясенная: богатство, роскошь, портьеры, вазы, картины – музей!.. музей, черт его!.. Из древних замков Саксонии наша армия уходила, оставляя потрясенными стены: распоротые картины, битый фарфор, стащенные на черт его знает что занавески, хруст миниатюр на кости под разудалым сапогом, богемский хрусталь, наполненный зловонием испражнений, паркеты, лестницы, дворы, усыпанные разобранными страницами книг и драгоценными листами грамот, инкунабул, рескриптов (Знамеровской рассказывал офицер, вернувшийся оттуда, искусствовед, товарищ по факультету).
Говорю брату. Смеется:
– Так и надо! За кровь – кровь…
Инкунабула – не кровь. Не понимая, понимаю – всегда так, во всех войнах, во все времена. Солдат не прощает высшего. Он деловито поднимет зажигалку, возьмет полотенца на портянки, отложит пеструю олеографию для деревни и бережно сложит блестящие портьеры («мануфактура-то какая, дьяволы!..»). Но все то, что ему неизвестно и не нужно, все, что его отвращает этой известной ему ненужностью, во все века он считает враждебным себе, господским, блажным, вредным – и безжалостно и весело уничтожает.
Мир судит Квислингов[1007]
и Петэнов. Мир дал миру Квислингов и Петэнов. Что это такое? Откуда взялись эти страшные маски? Почему Франция управлялась маразматическим старцем, бездумно утопившим в гниющем водоеме мещанства и государственной измены свои верденские лавры всемирной славы и всемирного признания?Почему в Греции все время кого-то убивают? Почему в мире все именно так, а не иначе? Почему судят преступников войны и не судят изобретателей атомной бомбы? Почему рядом с Герингом и Гессом не фигурирует имя достопочтенного clergyman’a Трумэна? Почему… почему…
Я пишу, как старый маньяк.
Мне не с кем говорить.
А на столе цветы, цветы – целый осенний сад. Но цветы почему-то кажутся мне не праздничными, а погребальными. Вспоминаю цветочные безумства в доме до войны и говорю громко-громко:
Никто не поздравил – даже брат. Одна. Продолжаю болеть. Днем штопаю наволочки, сидя в зеленом кресле у окна. Одиночество весь день и весь вечер. Холодно. На столе астры, астры, целый сад увядающих цветов – богатая могила. Вечером читаю о да Винчи, о Буонарротти, о папе Юлии Ровере. Очень тихо и очень горько. Не хотела говорить брату, но говорю:
– Даже ты позабыл…
Смущается, растерян, молчит. Как он боится меня! И как вся любовь уничтожается страхом! Потом кратко беседуем: Винчи, политика, Греция, атомная бомба, японские дела. Вежливый разговор чужих людей.
Очень плохо чувствую себя. И радуюсь этому. Днем, когда стало особенно горько, позвонила к Ахматовой. Захотелось услышать голос, звучавший в те годы именно в этот день. Я всегда поздравляла себя ее стихами – и у нас с мамой всегда было безумное, пьяное, прекрасное стихотворное утреннее кофе.
Поговорила с нею. Стало легче. Maison des ombres[1010]
.