Единственным способом спасения было молчание. Тогда он понемногу затихал, как будто даже несколько оскорбленный и непонятый. Я удивляюсь, откуда у него вырос такой огромный интерес, откуда такая горячка в обсуждении вопросов железнодорожного ведомства. А ведь он вкладывал в спор всю душу. Конечно, это теперь один из насущнейших вопросов всего этого края. Приехали в Гомель. Н. Н. Хренников направил меня через Киев в Сарны. Заночевал я в земской перевязочной, что стоит у самой станции. Заведующая хозяйством – симпатичная женщина (хотел сказать, старушка) – приняла по-родному, уложила на диване: давно уж так я не спал. Рассказала, что на днях через Гомель, не останавливаясь, провезли в Новобелицкую 300 холерных покойников, а 13-го с. м. приехал в Гомель поезд и привез 200 малюток, грудных и перволетков, утерявших так или иначе своих родителей. 200 человек! Их здесь вымыли, остригли, накормили, частью одели… А одевали как? Обрезали рукава у солдатской рубахи и вдевали в нее ребенка, а потом завязывали, где надо. Я не успел ничего узнать об этих брошках, но кажется, что их направили уже в Москву. Утром, часов в пять, явился я на станцию. Картина здесь своеобразная, вероятная только для данного времени. Зал 2-го класса набит вещами и людьми. Не только негде сесть, а и встать путем невозможно: то и дело задевают и подталкивают. Но нервности особенной не замечалось, даже курили мало – впрочем, может быть, табаку мало! Дороговизну общую не могу засвидетельствовать, но французская булка, например, по 11 копеек штука, черный хлеб по 6 копеек за фунт. Люди теснятся и ждут целыми часами. Да что часами – десятками часов! Опрощение видно всюду: какая-то барыня самолично тащит из буфета стакан чаю, два господина улеглись прямо на полу и в головах у них по локтю – так ведь на голом полу и лежат, а видно, что господа, не наш брат холуй, видно, что до сих пор в таком положении не бывали. Я даже больше скажу: капитан лежит на голом полу, а ведь это уж слишком много значит! Кто ж не знает болезненной щепетильности и ложного самомнения военных людей! А эта вот дама – как выпила стакан чаю, так и уснула тут же, едва не касаясь носом до самого стакана; рука ее откинулась на зонтик, а сама она прислонилась к незнакомому господину. Там в углу мать хотела погладить по белому пушку на голове свое плачущее дитя, да так и застыла, положив широкую руку на крошечную головку. Мать уснула, а дитя еще, быть может, долго и тихо от усталости всхлипывало, пока сон не смежил ему очи.
У дверей стоял солдат – не то для охраны, не то для усиления общественного спокойствия. Он был в одном отношении подобен догу, так как, пуская в здание, обратно никого не выпускал, кроме военных, то есть «своих». Но эпитет «свирепый» уж к нему не подошел бы ни в коем случае – напротив, он был воплощенным добродушием и острил так безобидно, что все отходили от него с улыбкой и без злобы. Когда у него просили или требовали пропустить на платформу, он невозмутимо отвечал: «Не пущу. Холодно там, простудитесь» или: «Куда вы пойдете: там голуби мерзнут», а одной особенно пристававшей старушке он сказал: «А вот придет поезд, так я тебя первую на штыке вынесу». И она примолкла.