Потом Готье перескакивает к критике «Царицы Савской»[31]
. Мы признаемся ему в полной нашей немощи, музыкальной глухоте, так как любим разве только военную музыку. «Что же, очень приятно слышать, – улыбается он, – я точно таков же. И вообще предпочитаю музыке молчание. Прожив значительную часть жизни с певицей, я достиг лишь того, что различаю хорошую и плохую музыку, но мне лично все равно. И ведь любопытно, что и все писатели нашего времени таковы! Бальзак ненавидел музыку. Гюго терпеть ее не может!Сам Ламартин, который продает или арендует фортепиано, питает к ней отвращение. Между живописцами найдется лишь несколько охотников до нее. У композиторов пошло теперь что-то глюковское, убийственно скучное, медленное, возвращающее к церковному пению… Этот Гуно – чистый осел! (Брат и я, мы оба стараемся изображать наших современников во всей их человечности, а особенно стараемся передавать их речи во всей их живописной правдивости. Характерная же черта – скажу даже красота – речей Готье состояла в чудовищности его парадоксов. И принять это абсолютное отрицание музыки, эту грубую шутку за истинное суждение знаменитого писателя о таланте господина Гуно значило бы иметь мало рассудка или питать истинную неприязнь к человеку, стенографирующему эту антимузыкальную выходку.) Во втором акте эти два хора евреек и савских дев, которые болтают возле пруда, прежде чем выкупаться… Ну да, очень милый хор, но вот и всё. Зала вздохнула свободно, все ахнули от удовольствия, до того скучно было остальное…
Вы спрашиваете, что такое Верди… Верди – это пустяки! Вы знаете, он додумался в пении, когда слова грустные – ставить
Затем Готье начинает жаловаться на современность. «…Может быть, это потому, что я состарился. Но все-таки нынче дышать нечем. Мало иметь крылья, надо еще воздуху… Я чувствую себя уже не современным… Да, в 1830 году было славное время, но я был слишком молод. На два-три года не попал в течение – и не дозрел… А то дал бы другие плоды…»
Разговор переходит на Флобера, на его приемы, его терпение, его семилетний труд над книгой в четыреста страниц. «Представьте, – восклицает Готье, – на днях Флобер сказал: "Конечно, мне осталось написать еще десяток страниц, но окончания фраз у меня уже готовы"! Каково! Ему слышится музыкальное окончание ненаписанных еще фраз! У него уже готовы окончания! Смешно, не правда ли? Я думаю, фраза главным образом должна иметь внешний ритм. Например, фраза очень широкая в начале не должна заканчиваться слишком кратко, слишком вдруг, если только в этом не заключается особенного эффекта. Нужно, однако, сказать, что флоберовский ритм часто существует лишь для него одного и читатель его не чувствует. Книги все-таки сделаны не для того, чтобы читать их вслух, а он орет их сам себе. Встречаются в его фразах такие громкие эффекты, которые ему кажутся гармоничными, но надо горланить, как он, чтобы получить этот эффект…
У нас с вами, например, в вашей "Венеции" и в массе всем известных моих вещей найдется много страниц не менее гармоничных, над которыми мы так много не мучились. В сущности, несчастный он, угрызения совести отравляют его жизнь. Они сведут его в могилу. Вы не знаете, что его так тяготит. В "Госпоже Бовари" он допустил два родительных падежа подряд: "венок из цветов флердоранжа". Это его убивает, но как он ни старался, не мог сказать иначе… Хотите посмотреть, что у меня есть?»
И Готье ведет нас в столовую, где завтракают его дочери, а потом наверх, в маленькую мастерскую, откуда виден сад с тощими кустами. Там он показывает приношения художников ему как критику – бедные приношения, обличающие всю скупость, всю ничтожность мира искусства по отношению к человеку, воздвигнувшему им пьедестал из статей, окружившему славой безвестные их имена, одарившему их покровительством своих изящных фраз и ярких описаний!