Флобер веселится и забавляется, описывает все это отрепье – европейское, греческое, итальянское, еврейское, – которое он заставит вращаться вокруг своего героя, и любопытные контрасты, которые представляли бы собой азиат, начинающий поддаваться цивилизации, и европеец, возвращающийся к первобытному состоянию.
От этой книги, намеченной в его голове, Флобер переходит к другой, давно, как он говорит, им облюбованной: громадный роман, большая картина жизни, связанная действием, которое состоит в уничтожении одних действующих лиц другими, общество, основанное на союзе тринадцати, где предпоследний из переживших, политический деятель, будет приговорен последним, судьей, да еще за благородный поступок.
Флобер хочет смастерить еще два-три маленьких романа, несложных, совсем простеньких – муж, жена, любовник.
Вечером, после обеда, мы отправляемся к Готье, в Нейи, и застаем его в девять часов еще за столом, за легким вином, которое прислано из Пуйи и очень ему нравится, как и его гостю, князю Радзивиллу. Готье по-детски весел, что так мило выходит у людей умных.
Вот все встают из-за стола, переходят в гостиную и упрашивают Флобера протанцевать «светского идиота». Он берет у Готье фрак, поднимает воротник; из своих волос, фигуры, физиономии он делает… – не знаю что, но только вдруг превращается в чудовищную карикатуру, само олицетворение глупости. Готье, зараженный соревнованием, снимает сюртук и, весь в поту, танцует «кредитора». Вечер заканчивается цыганскими песнями, дикими напевами, чудно переданными во всей своей яркости князем Радзивиллом.
В глубине ее, спиной к окну, в которое вливается бледный сумрак вечера, виднеется серая тень – это женщина на этом светлом фоне, она не встает, остается без движения, не отвечает на наш привет. Эта как будто дремлющая тень – госпожа Жорж Санд, а человек, впустивший нас – гравер Мансо[32]
.Госпожа Санд походит на призрак или автомат. Она говорит монотонно, голос ее не возвышается, не замедляется, не оживляется. В ее позе присутствует какая-то важность, какое-то спокойствие, напоминающее полудрему жвачного животного. И жесты – медленные, медленные, как у сомнамбулы, жесты, неизменно заканчивающиеся вспышкой восковой спички, дающей крошечный огонек и зажигающей папиросу у губ женщины.
Госпожа Жорж Санд отнеслась к нам весьма любезно и расхвалила нас, но с такой скудостью мысли, с такой банальностью выражений, с таким удивительным упрощением их, от которого стало холодно, как при виде голой стены комнаты. Мансо старается как-нибудь оживить разговор. Говорим о ее театре в Ноане, где играют исключительно для нее и ее служанки до четырех часов утра…
Потом мы касаемся ее чудовищной работоспособности, на что она нам отвечает, что ее труд не стоит похвалы, так как всегда ей легко давался. Она работает каждую ночь, с часу до четырех; садится за работу еще раз среди дня, часа на два.
– И заметьте, – продолжает Мансо, как будто несколько
– Да, – прибавляет она, – мне не досадно, когда меня прерывают люди симпатичные, к примеру, крестьяне, желающие поговорить со мной…
Тут слышится присущая ей нотка доброты.
При прощании госпожа Жорж Санд встает, протягивает нам руку и провожает нас. Тогда нам удается немного разглядеть ее лицо – доброе, кроткое, спокойное, с поблекшими красками и тонкими еще очертаниями, с побледневшим и ровным, янтарного оттенка, цветом кожи. Ясно видна тонкость, мелкая чеканка облика, не передаваемая портретами, на которых лицо ее кажется полнее и грубее.