Роза сходит по лестнице и внизу отдыхает немного на стуле. Швейцар, шутя, обещает ей здоровье через шесть недель. Она наклоняет голову и отвечает «да» подавленным голосом. Карета катится. Она положила руку на дверцу, я придерживаю ее рукой, лежащей на подушке, которая у нее за спиной. Открытыми безжизненными глазами она смотрит, как уходят дома… Она уже не говорит.
У дверей больницы Роза хочет выйти одна, не позволяет, чтобы ее внесли. «Можете дойти сами?» – спрашивает сторож. Она утвердительно кивает головой – и идет. Я, право, не знаю, откуда она взяла последние силы, чтобы дойти до конца.
Теперь мы в большой, высокой, холодной, чистой и суровой зале, посреди которой стоят наготове носилки. Я усаживаю Розу в кресло с соломенным сидением у небольшой форточки. Чиновник отворяет форточку, спрашивает меня, как ее зовут, сколько ей лет, в продолжение четверти часа покрывает записями десяток листов бумаги, украшенных виньеткой священного содержания. Наконец все кончено, я обнимаю Розу. Служитель поддерживает ее под одну руку, сиделка под другую…
Дальше я уже больше ничего не видел. Я бросился вон. Добежал до фиакра. Какой-то нервный комок уже целый час заставлял меня глотать слезы. Я разразился рыданиями – они душили меня, искали выхода. Горе мое наконец прорвалось. Спина кучера на козлах застыла в удивлении.
На соседней койке лежит молодая женщина, к которой пришел муж, рабочий. Она ему говорит:
– Погоди, как только мне можно будет ходить, я столько буду гулять по саду, что волей-неволей они меня отпустят, – и затем продолжает: – а что, маленький меня вспоминает?
– Случается, – отвечает рабочий.
Бедная, бедная! Кончено! Я ведь знал, что она приговорена, но после того как увидел ее в четверг такой живою, почти счастливою, веселою… И вот мы оба ходим по комнате с мыслью, которую всегда вызывает смерть людей: мы ее уже более не увидим! Невольная мысль, беспрестанно повторяющаяся внутри вас. Какая пустота! Какая незаполнимая пропасть в нашей жизни! Двадцатилетняя привычка и привязанность – женщина, которая знала всю нашу жизнь, распечатывала наши письма в наше отсутствие, от которой мы ничего не скрывали. Я играл с ней в серсо, когда был еще совсем маленьким; она покупала мне на свои деньги яблочные пирожки, когда мы ходили гулять. Она ожидала Эдмона до утра, когда он, потихоньку от матери, ходил на балы в Оперу. Это ей в руку наша мать, умирая, вложила наши руки… У Розы были ключи от всего, она для нас делала всё. Двадцать пять лет она нам каждый вечер подтыкала одеяла и двадцать пять лет мы отпускали всё те же шуточки насчет ее некрасивого лица и неуклюжести.
Горе, радости – она всё делила с нами. Наши тела в болезнях и недугах привыкли к ее уходу. Она знала всех наших любовниц. Это была часть нашей жизни, любимый предмет мебели, обломок нашей юности, что-то нежное и ворчливое, оберегающее нас наподобие сторожевой собаки, нечто, что мы привыкли видеть около нас, вокруг нас, нечто, что, казалось бы, могло кончиться лишь вместе с нами.
И мы ее более не увидим! То, что движется в доме, – не она; тот, кто нам завтра скажет «с добрым утром», входя к нам в комнату, будет не она! Большая утрата, огромная перемена, которая нам представляется почему-то одной из тех торжественных станций на жизненном пути, где, по выражению Байрона, судьба меняет лошадей.
Ирония обстоятельств! Именно сегодня, через двенадцать часов после последнего вздоха бедной Розы, нам надо ехать в Сен-Гратьен, к принцессе Матильде, возымевшей любопытство познакомиться с нами и пригласившей нас к обеду[35]
.