«Можешь не писать – не пиши», – завещал нам Лев Толстой. Я не писать не могла. Повесилась бы, если бы вольно или невольно не закрепила на бумаге пережитое. Покончила бы с собой, как кончают с собой предатели, —
так Чуковская в «Прочерке» объясняет, почему зимой 1939/40 была написана «Софья Петровна». Попадись рукопись в лапы чекистов, автора бы точно убили – и Чуковская это прекрасно понимала.
Надеялась ли я <…> что мои соотечественники когда-нибудь прочтут и поймут? Ни на что я не надеялась. Никого я не собиралась вразумлять и спасать. Я спасала себя. Как всегда, как всю мою жизнь, спасалась литературой, искусством. Но на этот раз не чужим (кстати, в эту же пору Чуковская начала записывать свои разговоры с Ахматовой и заучивать ее новые – тайные – стихи; дело не менее самоубийственное; это к вопросу о единстве «своего» и «чужого». –
Как и «Спуск под воду».
Когда в перестройку повести эти были наконец обнародованы в России, постоянно доводилось слышать что-то вроде:
Открытые письма Чуковской продолжали не только «Софью Петровну» и «Спуск под воду», но и, сколь бы странным это кому-то ни показалась, ее редакторско-просветительскую работу. В «Прочерке» Чуковская воспроизводит случившийся в конце пятидесятых разговор с Тамарой Григорьевной Габбе – разговор о причине того энтузиазма, который владел в тридцатых собеседницами (и тогда довольно много уже понимавшими).
Мы были подкуплены самым крупным подкупом, который существует в мире, – отвечала Тамара, – свыше десяти лет нам хоть и со стеснениями, с ограничениями, а все-таки позволяли трудиться осмысленно, делать так и то, что мы полагали необходимым. Сократи нам зарплату вдвое, мы работали бы с неменьшим усердием. Индустриализация там или коллективизация, а грамоте и любви к литературе подрастающее поколение учить надо. Отстаивать культуру языка, культуру издания, художество, прививать вкус – надо. Вспомните, скольким прозаикам и поэтам – настоящим писателям, а не халтурщикам! – отворили мы двери в литературу и помогли утвердиться в ней!..
Кто умный, пусть объяснит, чего тут больше – народолюбия, благородной «привычки к труду» или влюбленной верности поэзии.
Но лучше обойтись без подобных «аналитических» опытов, признав очевидное – единство того духовного строя, о котором словами Габбе говорит Чуковская. И совсем не случайно осознание своего долга перед народом нынешнее «культурное сообщество» утрачивало на протяжении последних, пожалуй, тридцати лет вместе с «блудом труда» и коленопреклоненным отношением к искусству и художнику. Либо подменяло эти чувства их полупародийными аналогами. Потому и «гражданствование» наше приросло специфическими чертами.