Скиннер был настоятелем Камертона в Сомерсете много лет подряд и не проявлял никакого интереса к душам живых. Умный, честный, совестливый человек, он исполнял свой долг перед паствой, постоянно поучая ее. Странно, конечно, что Скиннер считал всех прихожан плохими, но для него это было сущей правдой. В деревне строили угольную шахту. Возможно, рабочие обладали необузданным нравом и не славились моральными качествами. Во всяком случае, ни в одной английской деревне, кажется, не было столько наглых, злых и неблагодарных жителей. Скиннер постоянно сравнивал их с римлянами. Он тешил себя лишь мечтой о том, чтобы вернуться во времена Камулодуна и забыть 1828 год. Но, будучи сторонником строгой дисциплины, Скиннер мучился от необходимости обличать живых. Совесть не позволяла ему закрывать глаза на страдания полоумной миссис Гулд, на беззаконие в отношении слабоумных нищих в работном доме[1248]
; к тому же он должен был постоянно обходить больных и умирающих, ведь несчастные случаи среди шахтеров случались очень часто. Он всегда был на стороне страждущих, но никогда – на стороне счастливых. Он считал себя одним из тех, с кем обходились хуже некуда, и воображал, будто все относятся к нему с презрением и злобой. Миссис Джаретт, жена сквайра, была отъявленной лицемеркой. За всей ее добротой скрывался обман. Иногда Скиннера приглашали на бал – званый ужин с французскими блюдами. Даже высшему обществу он предпочитал одиночество. Вечно придирчивый, Скиннер находил недостатки в еде, в нарядах, во всех удовольствиях, за исключением писательства, – он постоянно сочинял длинные очерки о достопримечательностях, составлял каталоги древностей и особенно много времени посвящал своему великому труду по этимологии. Но и это вызывало лишь насмешки. На церковном обеде его попросили объяснить происхождение фамилии Бамстед; он искренне ответил и тут же заподозрил, что над ним просто посмеялись. Минутная радость часто сменялась подозрениями. Пожалуй, единственное неподдельное удовольствие он получал от визитов в Стоурхед[1249], резиденцию [пропуск в рукописи], где на день-два останавливалась группа антикваров, предававшихся размышлениям о римлянах и бриттах[1250], о селениях и руинах городов. Наслаждаясь одиночеством в роскошной библиотеке поместья, он получал также изысканное удовольствие от копирования цитат из – кого бы привести в пример? – Птолемея[1251] и Теофраста[1252], а добрый епископ Бата и Уэллса, несмотря на некоторые подозрения, осчастливил его приглашением провести выходные в Уэллсе. А больше Скиннер ничего себе не позволял. Домашняя жизнь в Камертоне становилась все более и более жалкой, унизительной, неуютной и в итоге аскетичной. Грубые крестьяне и фермеры высмеивали и оскорбляли Скиннера, говорили ему в лицо, что он сумасшедший, однако ничуть не лучше обращались с ним и родственники, плоть от плоти, в его собственном доме. Имели место ужасные сцены с участием сыновей. Однажды Джозеф сказал отцу, что тот выставляет себя на посмешище своей писаниной и просто свихнулся. Попытки отучить сына пить сидр – эта привычка ужасно раздражала Скиннера – заканчивались яростными перебранками. Сыновей постоянно отправляли погостить к бабушке в Бат[1253]. Скиннер говорил, что всему виной, разумеется, был его вспыльчивый нрав, но и дети якобы постоянно выводили отца из себя. Слуги разбежались, потому что он не отпускал их прогуляться после ужина. Фермеры проклинали его за то, что он подозревал их в недоплате десятины; Скиннер нервно, раздраженно и неумело пытался взыскать причитающееся ему количество овец и сена, но ничего не понимал ни в сельском хозяйстве, ни в деревенской жизни. Скиннер знал лишь то, что Камертон был Камулодуном, но эта его навязчивая идея заставила даже добродушного баронета заявить, что он перегнул палку. В итоге ему оставалось лишь писать, писать и писать. Только чистые страницы дневника не насмехались над Скиннером, не оскорбляли в лицо, не плели интриг и заговоров, ни обзывали сумасшедшим. Восемьдесят четыре тома каталогов древностей, ежедневных жалоб и дневниковых записей были исписаны и убраны в несколько больших железных сундуков, которые он завещал Британскому музею. В итоге доверенным лицом Скиннера стало будущее: он велел обнародовать эти 84 тома через 50 лет после его смерти – подарить тем, кто поймет сей великий вклад в этимологию и примет его сторону в конфликтах с церковной старостой, миссис Джаретт, Оуэном, служанкой и всеми остальными представителями той неблагодарной, вечно злобной паствы. Тогда, думал он, ему воздадут должное. Несомненно, эта тайная уверенность поддерживала Скиннера на протяжении всех жизненных невзгод, ибо несчастный человек не был слеп к своим неудачам. Его главное страдание, должно быть, происходило из борьбы любви и раздражения. Он и правда любил своих сыновей, но на деле гнал их. Они заболевали, и тогда Скиннер становился добрым и заботливым. Но как, спрашивается, несчастный Оуэн должен был терпеть присутствие невыносимого отца – эгоистичного, требовательного, угрюмого, но преданного отца?! Даже его привязанность причиняла боль. И вдруг этот дневник, написанный корявым, неразборчивым почерком, обрывается. Брат Скиннера, чьей задачей была расшифровка, умер.