«Новое горе» состоит, по-моему, в том, что художник мастерством своим постепенно уплотняя жизнь своего духа до физического его ощущения, начинает забывать только лично-духовное (ограниченное) происхождение своего подвига, начинает забывать свой срам в первоначальном жизненном пути, свой грех считает слишком рано искупленным и объявляет свое право святого вступления в органическую жизнь уже мимо своего художества (Гоголь, Толстой — типично, а частью — все).
На этом у Форш остановка анализа, если не считать «всечеловечность» Иванова (явно пустая). Нет объяснения, почему же у всех непременно на известной ступени творчества слова обращаются в «колоды», и какой намечается из этого выход художнику. Они при этом очень любят затушевать процесс влиянием внешних условий (у Иванова «травля», у Чистякова — «маринад» Академии), это очень надувает публику, но перед совестью — нехорошо. Ведь у нас уже достаточно ярких примеров великих художников, погибающих от одних и тех же ошибок претензий своих на творчество органического мира, данного не ими же! В «Современниках» мало трагического просвета. Нельзя же удовлетворяться влиянием в будущих поколениях. Нет, в конечном надо найти бесконечное, показать людям в перспективе прекрасную кончину живота.
Вспоминаю рассказ Клавдии Васильевны о кончине мужа ее, Ивана Сергеевича («Соловья»): «Мы сидели у его постели, знали, что он умирает, а он не знал. Вдруг он говорит: «Почему я вас не вижу, милые мои, смотрю и не вижу, почему?» А у него глаза умерли, глаза вперед умирают. Мы наклонились к нему, потрогали: мертвый». После того Клавдия Васильевна говорила, будто бы пел соловей (его «Соловьем» звали), а была зима. И все слышали, все говорили друг другу: «Слышишь?» И другой отвечает: «слышу». Рассказ я не выдумал, так было в гор. Ейске. Знаю, что нам, не бывшим при кончине Ивана Сергеича, «соловей» — только галлюцинация любящих, но это не мешает ему быть «трагическим просветом» в конце «живота». Прекрасный конец, и я знаю не один такой.
Но почему же художник умирает непременно в претензиях на религию, нравственность, сверхчеловечество, всечеловечество и всякий дьявольский вздор. И я очень хорошо знаю, что Ив. Сер. умирал от враждебных микроорганизмов в его крови. Но любящие его люди про это не говорили (я даже и не знаю, какая это была болезнь). Поэтому я считаю лишним у Форш ударение на невежду в искусстве, на их травлю. Травля везде.
В этом прекрасном романе не хватает яркой фигуры победителя своего миража, трагического просвета, что, вероятно, можно бы сделать из жизни Чистякова в поправку Иванову (ведь «тюфяк» — это убийственно и гениально выдвигает в авторе женщину, только женщину).
Опять забили на войну. А мне вспоминаются атрибуты старой власти — «незыблемость». Да, вот бы власть на весь мир, чтобы действительно была совершенно незыблема, но чтобы она была открыто без-человечна, и мы бы смотрели на нее как на физическую силу, вроде как бы на электричество и пользовались ей для себя как электричеством. Пример большевиков, потом фашистов, а потом какая-нибудь всемирная с химией
Революция Ленина состояла в открытом признании государств. власти физической силой, научить пользоваться которой можно (в далеком будущем) каждую кухарку. Но, вероятно, еще долго эта страшная сила будет сталкивать лбами народы, пока она в представлении людей будет совершенно обесчеловечена и подчинена разуму человека, как всякая физическая сила.
На маленьких примерах видно яснее. Несколько лет тому назад налоги собирались матросами с револьверами в руках. Теперь является агент с карандашом и бумагой для описи имущества. Через десяток лет агент не будет являться, а граждане будут вносить сами налог, и еще через сколько-то времени граждане, внося налог, будут ходатайствовать о тех, кто его не может внести. Точно так же будет и с той слепой силой, которая сталкивает народы для войны. Но для этого, вероятно, весь мир должен подчиниться на некоторое время деспотизму одной власти (химия поможет ускорить этот процесс). Другого пути трудно представить, если принять во внимание, что всякое очеловечивание власти в одном государстве ослабляет его в отношении другого. Разве только если последнее положение неверно.