Пришла Т. В-а и принесла печальную весть: умер Ив. Алек. Рязановский 30-го Марта от астмы. Написать жене.
Т. В-на — портрет Розанова. Ее лицо так просто, что на улице не заметишь. Она истощена и жизнью, и постом своим. И вот при всей своей невзрачности, при невозможности думать о ней как о женщине, она вносит в мою душу атмосферу какого-то тончайшего сладострастия, что это? понять еще не могу. Она так утонченна, так умна душой, что все мои лучшие и интересные люди вспоминаются как примитивы, даже Дунечка и Форш.
Будь она монашка с отрезанной от мира душой или же просто женщина в мире, все было бы обыкновенно, но она соединяет то и другое, она, по-моему, не фиксирована в христианстве, и утверждение ею Христа так же мучительно зыбко, как отрицание Христа Розановым: отец и дочь с разных концов проживают жизнь одинаково.
В этот раз она сказала: Розанов был неверующий, он верил в себя, в свое открытие. Сегодня, напротив, говорила, что именно он был верующий, потому что ему
Перед самым концом Розанов что-то увидел, и ему это большое надо было скорее сообщить Флоренскому. Послал Таню: беги, беги скорей. Но Флоренский почему-то не пошел.
Она еще говорила мне, что я слишком верю в людей, что в людей нельзя верить. Да, это очень верно, что я держусь верой в людей и что в Бога начинают, должно быть, по-настоящему верить, когда теряют последнее зерно веры в человека… Ефросинью Павловну, естественного человека, это возмутило, она смешалась и поколебалась.
Розанов страдал детской верой в людей, он потому и обнажался, что как бы хотел сбросить с себя на народе все и найти себе людской путь.
Но это же и верно! это светлый героический путь. А неверие в человека есть несчастие, есть болезнь роковая. Люди, ну а дети? Вот, вероятно, тут-то в этом месте и поймал старец Марью Моревну и опутал ее Кащеевой цепью, непременно ему надо разбить все ее связи, чтобы безраздельно одному пасти ее душу. В этом духовном союзе есть больше сладострастья, чем в плотском: тут оно тоньше, слаще, длительней. А если нет сладострастия, то власть сама по себе дает удовлетворение. (При первом знакомстве: вы природу любите, это хорошо, значит, не любите человека).
Т. В. сказала: «Нас соединяет не христианство, а чуткость и сложность переживаний: сколько вы накрутили себе».
Неверие в людей. Меня всегда пугала эта бездна, когда я подходил к ее краю, и тут я все брал на себя: не люди плохи, а я! И когда я уходил в себя, страдал о себе, что я не такой, как все, что у меня нет чего-то, что все имеют, вдруг при каком-нибудь нечаянном взгляде на мир какая-нибудь березка, птица, река являлись в необыкновенной красоте и тогда я, как бы прощенный красотою, я с любовью обращался к людям, я верил им, и они мне помогали.
Я хотел сказать, что с какой-то высокой точки зрения писатель как человек, имеющий доверие к безликому обществу настолько, что позволяет себе перед ним раскрываться и мало того! получать за это деньги — смешон, потому что наивен, и если не имеет наивности… <потому> что подл. Возможны два отношения к читателю: или читатель — друг, и роман будет письмом к другу (наплевать на всех), или читатель — дурак, которому отвести надо глаза героем. В своем романе я буду чередовать обращение к другу обращением к дураку.
Толкование Ефрос. Павловны: в народе есть поверье, что если отдать другим любимую вещь, то и болезнь отдашь ему.
Я завидовал им: вот наговорятся-то!
Сколько в жизни своей эти люди, наверно, налгали, сколько переменили личин и запутались так, что даже от себя-то самих отделываются игрой в карты, и вдруг эти седеющие люди — мальчишки, вдруг — все по правде высказывают.
Вот и я так думаю иногда о себе: а вдруг мне когда-нибудь встретится друг, и я выскажусь до конца… Когда-нибудь, а теперь не