Так или иначе, художественные произведения Пришвина присутствуют в пространстве официальной культуры, а дневник находится в пространстве контркультуры. В советской России постепенно идет формирование культурного айсберга, и Пришвин действует и стремится действовать в его обеих частях, видимой и невидимой, то есть одновременно присутствует как в официальной культуре, так и в культуре, которая впоследствии будет именоваться «писанием в стол», а еще позднее андеграундом (надо сказать, что к 1928 году кроме дневника у Пришвина «в столе» находится рассказ «Голубое знамя» 1918 года, один раз тогда же напечатанный в газете «Раннее утро» и с тех пор не публиковавшийся до 1980-х гг.), повесть «Мирская чаша» (1922), а также начатая и незаконченная книга очерков 1917–1918 годов «Цвет и крест»[12]
. В послевоенные годы к этому добавятся все его последние произведения: «Повесть нашего времени» (1946), «Осударева дорога» (1948), «Корабельная чаща» (1953), рассказ «Василий Алексеевич» (1952?).Если говорить о стратегии писателя, то она менялась и в отношении дневника. Ранний дневник (1905–1916) явно рассматривался им как материал для художественного произведения, а точнее — для романа «Начало века», который Пришвин задумал. Работая над романом, он изрезал текст дневника «на клочки», разложил эти «клочки» по темам — не разметил, не перепечатал, а уничтожил первозданный текст как ежедневный, хронологический, и превратил его в тематический, что, впрочем, оказалось очень интересным, поскольку сам писатель выделил важнейшие для него темы. Каждая папка получила свое условное название: «Любовь», «Начало века», «Новгород», «Крымский дневник» и др.
Пришвин так и не осуществил своего замысла, но постоянно возвращался к нему до конца жизни.
Целый ряд записей дневника следующих, революционных лет (1917–1918) публиковался в разных газетах в виде очерков, многие из которых писатель предполагал использовать для книги «Цвет и крест». Начало этой книги сохранилось в ввде двух авторских редакций, однако, отношение к дневнику изменилось: начиная с 1917 года (трудно сказать, сыграла ли в этом роль революция), Пришвин уже никогда не будет разрушать хронологическую структуру дневника ради тематической — дневник становится самоценным текстом, которым он очень дорожит, летописный характер которого к 1928 году он сам осознает («не из тщеславия и не от избытка сознания стал я летописцем… Мне нужно было пережить, продолжиться, подрасти, как дерево, чтобы в новых условиях начать понемногу догадываться о значении минувшего, скажу яснее: в настоящем из прошлого догадываться о будущем»). Кроме того, вести дневник к этому времени уже стало насущной потребностью для Пришвина — это его «собственный мир», пространство, противостоящее реальному, куда можно «вернуться», где он абсолютно свободен и пишет о том, о чем не может не писать («Послышался странный крик в высоте, и я увидел там очень высоко, как редко бывает, как я никогда не видел: три цапли летели. И я вспомнил свою заветную тетрадку, куда записываю самое любимое и самое главное, и мне захотелось вернуться туда, к себе, в свой собственный мир и записать туда, что сегодня, 2-го Августа, на невидимой высоте три цапли летели…»). Если в прошлые годы Пришвин составляет уравнение природа = книга, то теперь можно говорить о новом уравнении: мир = текст.
Может быть, уникальность дневника Пришвина в том и заключается, что он его ежедневно в течение полувека писал. Создавая текст эпохи, в которой жил. И в этом мире существовал так же реально (или более реально), как в собственном доме. Феномен художественного сознания Пришвина заключается в необходимости все свои мысли записать — перевести из внутреннего мира во внешний.
Пришвин в своем дневнике не страшится банальностей, общих мест, не думает об оригинальности размышлений, выводов или суждений — он касается и высокого и низкого, повседневного и философского, охватывает пространство от сиюминутного до вечного. Он структурирует, организовывает жизнь словом, не оставляя, кажется, ни единого темного уголка и в то же время не разрушая удивительной связи, которую всегда чувствует в природе и собственной душе («ни желтенькие осины, ни золотистые березы, ни туманы, ни роса, ни журавли, ни даже солнце — само солнце! кажется, не на стороне отдельно, а вместе с тобой одновременно действуют»). Он такой писатель, он такой человек.
Пришвин в дневнике не просто констатирует, рассуждает, описывает, свидетельствует — текст диалогичен, открыт и вовлекает читателя в культурный дискурс; Пришвину удается писать так, что его мысль, живая, неоконченная, верная или спорная, провоцирует ответ, и потому дневник до сих пор сохраняет актуальность и напряжение — интеллектуальный ресурс этого текста еще далеко не исчерпан.