С дочерью Кропоткина — Сашей — я познакомился в «Пенатах». Ее привезла туда Зин. Аф. Венгерова, которая опекала ее в Петербурге. Саша была здоровая, круглощекая девушка, отнюдь не преданная доктринам отца. Говорила она с английским акцентом. Впоследствии Блок называл ее «древней Рюриковной», очевидно не зная, что ее мать — еврейка.
В 1917 году (кажется) Кропоткин по приглашению Керенского приехал в Россию и поселился на Каменном острове в доме бывшего голландского посла, который вернулся в Голландию. Дом вполне подходил к стилю Кропоткина: тоже был респектабелен и импозантен. Встретив меня как-то на Невском, Саша сказала:
Папа очень хотел бы познакомиться с вами. Он читал ваши статьи о Некрасове. И какую-то статью в «Русском Слове» (чуть ли не о Джеке Лондоне). Приемный день — воскресенье.
В первое же воскресенье с утра я поспешил на Каменный остров — в уютный и министериабельный домик голландца. В домике была небольшая зала, — тоже высокопарная и даже немного пугающая.
1968 В зале уже было несколько молчаливых людей,
ожидавших Петра Алексеевича. Его не было. Он был в Зимнем дворце, — «по приглашению Керенского».
Наконец возвестили: «приехал!» Через несколько минут он появился в дверях, широкогрудый, невысокого роста, с холеной бородой, благосклонный. Мы привстали, потом сели, и он стал обходить нас одного за другим и терпеливо выслушивать каждого. Не было бы ничего удивительного, если бы в руках у нас оказались прошения. Первый, к кому он подошел, был журналист-интервьюер. Кропоткин долго отвечал на его вопросы, потом вдруг рассердился и громко сказал, обращаясь ко всем:
Какая это жалость, что ни один из русских репортеров не знает стенографии. У нас на Западе каждый газетный работник обязан знать стенографию. Иначе его не возьмут на работу. Меня, когда я въехал в Россию, встречало пять репортеров и ни один не знал стенографии. Я сказал Александру Федоровичу (Керенскому), что нужно возможно скорее открыть курсы стенографии для работников печати. Он обещал.
И князь важно разгладил бороду.
Потом он подошел к группе молчаливых «просителей». Они оказались американскими дельцами. Зная, что у нас неполадки с транспортом, они предлагают нам для русских железных дорог, а также для «Сайбири» какие-то особые crossing & switches1, образцы которых они тут же показали Кропоткину. Вся их просьба заключалась в том, чтобы он показал их изделия Керенскому и помог бы им заключить соответствующий контракт.
Хорошо, — сказал Кропоткин. — Я доложу.
Прощаясь с ним, американцы сказали свою обычную фразу:
Почему вы не побываете у нас в Штатах?
И рад бы, да не могу… Въезд в Штаты мне строго запрещен.
Почему?
Да потому, что я анархист.
Are you really anarchist?![122] — изумились они.
И действительно трудно было представить себе, что этот упитанный, осанистый и важный старик имеет какое-нибудь отношение к тем шайкам бомбистов, которые терроризировали чикагских обывателей за несколько лет до того.
Американцы ушли, Кропоткин направился ко мне. Начал знакомство очень странно: после первых приветствий он встал в позу и стал декламировать длинное стихотворение Некрасова:
Было года мне четыре, Как отец сказал…
Я слушал, не смея перебить его декламацию. Прочитав все стихотворение с начала до конца — он сказал:
Никому не известное. Нигде не напечатанное. Мне его сообщил Степняк-Кравчинский.
Стихотворение было мне известно. Кажется, я же и разыскал его в старых изданиях. Тихим голосом и даже виновато, я сообщил ему об этом, но, очевидно, он не расслышал меня и при следующих встречах всегда декламировал эти стихи.
Как же, как же, читал вас. Остро и задиристо. Но почему вы пишете все о педерастах: об Оскаре Уайльде, Уитмене. Скажите: вы сами педераст? Да что вы краснеете! У нас в корпусе мы все были педерастами.
И он опять разгладил бороду и выпятил грудь. Очень странно прозвучало это: «у нас в корпусе».
Прошло несколько дней — и меня посетил неожиданный гость: Ив. Дм. Сытин в сопровождении своего фактотума Румано- ва. Первый раз я видел его таким печальным и растерянным. Он всегда был немного угрюм. В 1914 году он издал мою книгу «Уолт Уитмен», которую конфисковала полиция, и месяца два дулся на меня. «Вы нас подвели. Ввели в расходы». Я несколько лет печатался у него в «Русском Слове», и тем не менее он писал мою фамилию «Чюковский». («Абажаемому сотруднику нашему Чюков- скому», — написал он, очевидно под диктовку Руманова, мне на томе «Полвека для книги».)
Сейчас Сытин был странно изнервлен: брал у меня со стола резинку, карандаш, фотокарточку и клал каждую вещь на место — а потом через минуту хватался за них опять. Отходил на минуту от стола, садился на диванчик и снова устремлялся к столу.
Что нам делать? — говорил от его лица Аркадий Вениаминович Руманов. — Корней, дорогой, что делать? Мы хотим дать к «Русскому Слову» приложением сочинения Мережковского, но Мережковский святоша, «спаси, господи, люди твоя», и нынешний читатель на него не польстится. Нам бы нужен революционный, боевой. Мы подумываем о Гауптмане… Его «Ткачи»...
Тут меня осенило.