Понимание войны как события поворотного и в жизни всего общества, и в своей жизни, определило и кульминационную роль военных дневников во всей книге. Сам Иванов неоднократно пишет о «пробуждении», которое должно «прийти» во время войны: «Ведь катаклизм мировой. Неужели мы не изменимся?» (17 июля 1942 г.); «Много лет уже мы только хлопали в ладоши, когда нам какой-нибудь Фадеев устно преподносил передовую „Правды“. Это и было все (подчеркнуто Вс. Ивановым. — Е. П.) знание мира, причем, если мы пытались высказать это в литературе, то нам говорили, что мы плохо знаем жизнь. К сожалению, мы слишком хорошо знаем ее — и потому не в состоянии были ни мыслить, ни говорить. Сейчас, оглушенные резким ударом молота войны по голове, мы пытаемся мыслить, — и едва мы хотим высказать эти мысли, нас называют „пессимистами“, подразумевая под этим контрреволюционеров и паникеров. Мы отучились спорить, убеждать. Мы или молчим, или рычим друг на друга, или сажаем ДРУГ друга в тюрьму, одно пребывание в которой уже является правом» (подчеркнуто Вс. Ивановым. — Е. П.) (22 июня 1942 г.). Как мы видим из дневников, близкие к этому настроения владели и другими писателями, показательны записи разговоров с Б. Пастернаком в ноябре 1942 г. (см. комментарий). Ожидание перемен в обществе и в искусстве определяет пафос ряда первых записей этого периода. Однако впоследствии надежды сменяются разочарованием. Это чувствуется и в том, как комментирует Вс. Иванов официальные сообщения, касающиеся происходящих военных событий: «Ужасно полное неверие в волю нашу и крик во весь голос о нашей неколебимой воле» (1 июля 1942 г.); «Какая-то постыдная узда сковала наши губы, и мы бормочем, не имея слова, мы, обладатели действительно великого языка» (17 июля 1942 г.), — и, главное, — в его размышлениях об искусстве и о деятелях искусства. Мысль о том, что в страшное и героическое время искусство, в том числе и его собственное, не выполняет возложенной на него высокой миссии, оказывается фальшивым, недостойным, мелким, не оставляет писателя: «Идет война, погибают миллионы, а быт остается бытом. Писатели пьют водку, чествуют друг друга „гениями“, — и пишут вздор» (25 декабря 1942 г.); «…похоже, что художники ходят по улице, а открыть дверь в квартиру, где происходит подлинная жизнь, страдает, мучается и геройствует современный человек, — нет» (7 ноября 1942 г.).
Таким образом, общий пафос этой части дневников оказывается двойственным: с одной стороны, это восхищение мужеством, героизмом народа, с другой стороны — горечь, негодование, отчаяние, рожденные высокой требовательностью к обществу, искусству, писателям и, прежде всего, к самому себе.
В этом смысле можно говорить о том, что военные дневники Вс. Иванова во многом отличаются от уже существующей в русской литературе середины XX в. традиции мемуарной прозы периода Великой Отечественной войны.