Вечером пошли к академику Комарову, президенту Академии Наук{352}
. Ольга Дмитриевна обещала прочесть свою пьесу, еще не оконченную, «Рождение Руси», о Вл[адимире] Святом, Киевском{353}. На улицах тьма невыразимая, идут трамваи с фиолетовыми фонарями, к стеклу приплюснуты лица, ведут их вожатые, на остановках темные толпы, говорящие об очередях и где что выдают. Какой-то любезный человек проводил нас до самых дверей особняка Комарова. Беззубый, лысый швейцар открыл дверь. Лестница. Трюмо. Вешалка. Лепные потолки и стены окрашены голубой масляной краской, запах которой все еще стоит в комнатах. Горят люстры. Много книг. Мебель в большом зале в чехлах, а на стене ковер, с вытканным лицом Комарова. Вот уже подлинно «Комарик!» Сидит старик с разными глазами, словно бы фарфоровыми, да притом взятыми из разных лиц, на груди орден и значок депутата, седая жена с черными бровями и пушком на верхней губе, скупая и злая. Обстановка безвкуснейшая, как в пятирублевом бардаке. В передней аляповатые картины, люстры, бронза, — и всюду бумажные цветы. Поставили чай, налили по чашке, — но больше не предложили, и лишь когда хозяйка ушла, бедная Ольга Дмитриевна осмелилась налить нам еще по чашке. Пока мы ели и пили с усилием, хозяйка ни до чего не дотрагивалась, а когда мы кончили, она стала есть с таким видом, словно ее заставили есть объедки. Вот бы в этот дом пьяного Ливанова. Но, — ничего бы и не случилось: хозяйка тотчас же позвонила бы в милицию. Старичок болен псориазисом, и страдает, как говорит О[льга] Д[митриевна], сильно: всю спину сдирает. Лежит недвижно. Жена делает ему массаж и очень занята, и даже обиделась на Тамару, когда та спросила — бывает ли она в театре.— Нет, не бываю. И вообще я Москву не люблю.
— А вы откуда?
— Ленинградка.
Пьеса Ольги Дмитриевны похожа на ее жизнь в этом тепло натопленном доме, но холодном по существу своему. Балаган, годный, может быть, для оперы, куда можно совать всяческую чушь, но для сцены? А, может быть, как раз и для драмы хороша будет? Ольге Дм[итриевне] с пьесами не везло, пишет она их усердно, — семья большая, — хоть бы ей повезло здесь. Признаться, мы покривили душой, чтобы старуху ободрить — расхвалили. Ведь у нее, бедняги, даже калош нет, и Фадееву пришлось писать Наркому о калошах, на что сегодня получили сообщение, и Кашинцева, секр[етарь] Фадеева, сообщила о том Тамаре.
Я написал «интервью» для «Литгазеты». Чепуху какую-то. Сегодня позвонили, что пошлют в газету. Смотрю — напечатано в рамке, и даже с портретом. Почему?
12. [XII]. Суббота.
Эренбург, в новом костюме, однако кажущемся на нем засаленным, сидит в кресле и потягивает коньяк. У ног вертится облезшая черная собачонка, которую «кормили всем, даже сульфидином, но не выздоравливает». Я посоветовал давать водку. Костюм его осыплен пеплом, зубы гнилые, губы толстые, еле двигаются и цвет у них изношенной подошвы. Он важен необычайно.
— Меня удивило, — говорит он, — что Пастернак ко мне не зашел. Ведь, хотя бы из любопытства{354}
.Еще несколько дней, и он, как вождь, не будет слушать того, что говорят ему другие. Уже сейчас жена удивляется доброте людей, которые приносят ей папиросы: «Муж у меня их не курит», и тому, что в табачном тресте спрашивали, почему она долго не приходила. Тамара, обожающая сильных мира сего, смотрит ей в рот. Б[орис] Ефимов{355}
и Зильберштейн подхалимничают, — и увидав, что я пришел, дабы не мешать разговору, ушли. Впрочем, они поняли намек — для них Эренбург не поставил на стол вина, а меня даже угостил коньяком. Так как мне наплевать в таких случаях на многое, — то я и выпил коньяк, чувствуя себя превосходно.Он не глуп. Я стал говорить, что сейчас люди устали, — романы не должны быть длинны, а фразы тоже надо делать короткими. Он сказал:
— На меня удивлялись и негодовали, что я пишу без вводных предложений. Но ведь науськивают без вводных предложений?
Затем я стал выспрашивать, что он думает о дальнейшем. Он сказал, что война кончится так же, как и началась — внезапно, внутренним взрывом. Я сказал, что это аналогия с 1918-м, 19-м годом. Он сказал, что, возможно, он ошибается, но американцы произведут внутренний переворот в Германии, перетянув к себе, скажем, Геринга, как перетянули они Дарлана. «Они готовы контактовать с кем угодно, лишь бы в Германии не было Советов. И германцев они не так уж ненавидят. Англичане испытывают к германцам большую ненависть, а мы этого не понимаем, и американцы нам ближе».
Эренбург показал письма и открытки немецких солдат. Обращение к русским при занятии какой-либо области, — страшное. «Немцы ненавидят нас за то, что здесь нет гостиниц, удобств, мало имущества, что здесь они обовшивели». Сами немцы поизноились, поизголодались.
Читал старенькую книжку Бэна «Об изучении характера» (1866 год), где доказывается, что френология — последнее достижение науки, — и доказывается очень убедительно так же, как был недавно убедителен Фрейд, Кречмер и как будут в дальнейшем убедительны сотни ученых, объясняющих человеческие поступки и мечты.