Доктор не отвечает. Он берет мою руку и щупает пульс, не отрывая от меня взгляда и хмуря брови.
Эти его брови меня прямо бесят. Палле усаживается с другой стороны и таращится на меня. Как же я их ненавижу – сидят такие здравомыслящие, серьезные. Наверняка думают, что мне недолго осталось.
Я решаю сказать что-нибудь, чтобы показать, что я в состоянии говорить:
– Дела у меня неважно, господин доктор, сегодня самый плохой день.
– Вижу.
Палле все таращится на меня:
– Господин доктор, выглядит он ужасно.
Доктор кивает.
Его брови не дают мне покоя.
– И он ужасно фактурный, все плоскости лица, – продолжает Палле, хватает меня за нос и поворачивает мою голову в сторону.
Я слишком слаб, чтобы попросить его прекратить.
– Черты лица искажены. Да, выглядит он очень плохо, – произносит доктор спокойно и торжественно.
Они полагают, что я при смерти, думаю я, и, насколько могу, стараюсь приободриться.
– Мне и похуже бывало, – произношу я коротко и отрывисто.
– Возможно, возможно.
Доктор отдает распоряжения, встает и надевает пальто.
– Вы написали его домашним?
– Нет, он не хочет.
– Напишите.
Ну точно, думаю я, мне ничего говорить не хотят, но полагают, мне осталось недолго. Вот и конец, смерть.
– Не надо писать, если нет ничего серьезного.
– Пусть лучше напишут.
– Так мои дела совсем плохи?
– На данный момент нет, но кто знает, что будет в ближайшие пару дней.
Понятно, правду говорить не хочет, думаю я, я умру этой же ночью.
Доктор покидает комнату, Палле идет его проводить, и я слышу, как он быстро о чем-то спрашивает. Я изо всех сил напрягаю слух, чтобы расслышать ответ, но ничего не слышу, а когда Палле возвращается, я пытаюсь прочесть хоть что-то на его лице, но оно будто в тумане. Моя голова повернута к лампе. Печальный свет под бумажным абажуром навевает дремоту.
Нет ли мне писем – спасибо – да, это от нее.
В «Гранде» темно. В дальнем углу в полутьме сидит Е., глаза блестят. Он смотрит на меня.
[…] Комната тесная и душная. В воздухе висят клубы сигарного дыма, пахнет пуншем и пивом. В резком дневном свете стол, липкий от пива и пунша, весь в жирных пятнах и следах от бутылок и стаканов. Пол заляпан следами множества мужских ботинок. Холодный голубоватый свет падает на грязноватый полог кровати, постельное белье, жирные руки шлюхи, ее тяжелую голую грудь.
Он подумал, что ей хуже, чем ему. Спросил, жив ли ее отец.
– Да, – ответила она грубым басом. – Он живет в Сандвикене, думает, я прислугой в городе. Да черт меня побери, если я буду прислуживать! – И она закинула ногу на одеяло.
Я почувствовал омерзение.
– Знаете Улафа Крана и лейтенанта Вернера? Славные ребята – были вчера – выдули столько пива и шампанского – а потом Улаф пел – студенческие песенки – я-то с ним хорошо знакома – он сюда без конца приходит. Ты самая сладкая девочка, Олеана, говорит он мне.
Она захохотала так, что глаза совсем исчезли в складках жира.
– Славный парень, черт меня подери, – проговорила она и взглянула на меня. – Вы совсем не хотите заняться любовью? Делов-то всего на полчаса, не хотите? – и она легонько толкнула меня голой ногой. – Пива что ли выпейте тогда.
Я заказал пива, слегка пригубил, заплатил и взял шляпу.
– До скорого, – сказал я и погладил ее по руке.
– Возвращайся вечером!
– Возможно.
Как же она отвратительна, подумал я.
И перед его глазами возник образ фру Хеберг, еще соблазнительней, притягательней, чем когда-либо – он сжал зубы – его переполняло удивительное чувство ненависти – он не мог точно сказать к кому – но чувствовал, будто она страшно виновата перед ним.
Дело в том, что в разные моменты человек видит по-разному. Он видит иначе утром, чем вечером. То, как человек видит, зависит и от его состояния духа. Вот почему один и тот же мотив можно увидеть по-разному, – это и придает искусству интерес.
Когда утром выходишь из темной спальни в гостиную, все будто окутано синеватым светом. Даже на самых глубоких тенях лежит покров наполненного светом воздуха. Потом привыкаешь к свету, тени становятся глубже, и видишь все резче.
Если захочется воссоздать такое охватившее тебя синеватое наполненное светом утреннее настроение, нельзя просто усесться, разглядеть получше каждую вещь и написать ее «точно такой, как видишь», надо написать «такой, какой она должна быть» – такой, какой она выглядела, когда мотив захватил тебя. Написать так, как ты его увидел.
А если не умеешь писать по памяти и приходится пользоваться моделями, ты обречен писать «неправильно». Художники, имеющие склонность выписывать детали, называют это «писать нечестно», поскольку писать честно означает с фотографической точность выписывать вот этот конкретный стул, вот этот конкретный стол так, как они видят его в это мгновение. Попытку передать настроение называют живописью нечестной.