Но как раз пока строится этот домашний мир
Всё яснее и яснее безумие, жалкое безумие людей нашего мира. (10.5.1910 // <там же>)
И если бы это было неизбежное у думающего старика сожаление с высоты наработанного о суете мира. Тогда было бы что-то красивое эстетское. Что бы там ни случалось в безумном мире – ктó не говорил, что мир безумный, – ты ведь отплываешь в своем построенном ковчеге. Тем более если всё решается в первом движении сердца и всё равно, говорить глухому пьяному нищему или миллионам просвещенного человечества.
Общаясь с человеком, заботься не столько о том, чтобы он признал в тебе любовное к нему отношение, сколько о том, чувствуешь ли ты сам к нему истинную любовь. (22.5.1910 // <там же>)
Так? «Спасенный и спасающий спасен будет»? Мы слышим визгливую ноту самоправедности самодельного Ноя, который только увереннее и спокойнее оттого что все, действительно, без исключения тонут, как и должно быть. Ной всё сделал правильно и был отделен ковчегом от неправедного соседа. Сосед деликатно не просился к нему в ковчег.
Другое положение Толстого рядом с безумным гибнущим миром, он подступает до тела, и в ковчег не просится, и не отпускает.
Дома толпа праздная, жрущая и притворяющаяся. И все хорошие люди. И всем мучительно. Как разрушить? Кто разрушит? (27.4.1889)
Среди чувства своей собственной мерзости, школы смирения приходит удивление совершенно странное, небывалое:
1) В первый раз живо почувствовал случайность всего этого мира. Зачем я, такой ясный, простой, разумный, добрый, живу в этом запутанном, сложном, безумном, злом мире? Зачем? (<Там же>)
Здесь уже биология, звериный инстинкт чистой норы посреди поганого окружения. Согласитесь, что качели самоощущения набирают слишком большой размах. Что может сделать, неожиданно как поступить этот человек. Софья Андреевна, которой всё-таки не 82, только середина седьмого десятка, приходит в беспокойство, говорит о старческом помешательстве. Почему она не может быть права. Мы же читали записи о том, что забыл, кто он, что пишет. Возраст. – С другой стороны, сам Толстой, мы сказали, своей старческой слабости не боится. Как болезни, смерти.
Теперь подберемся к самому главному. Амнезии, пусть и потери сознания, Толстому не страшно. Это его частная история, он думает о пороке помешавшегося человечества.
1) Ужасно не единичное, бессвязное, личное, глупое безумие, а безумие общее, организованное, общественное, умное безумие нашего мира. (<Там же>)
Это стоит запомнить. Неосторожно тут можно услышать только разницу двух миров, теплого домашнего, где и слабоумие мило, и взбесившейся цивилизации. И конечно, сбившийся с толку мир давит, но он же и собирает, бодрит, дает силы для проповеди, велит собраться в еще большей дисциплине. Дает чувство делаемого дела, потом трудовой усталости, вместе со всем работящим народом, в отличие от праздных.