Я начинаю приходить к заключению, что никакая проповедь любви не в силах изменить природы человека. Если он рожден добрым, обладает от природы чутким сердцем – он будет разливать кругом себя «свет добра» бессознательно, независимо от своего мировоззрения. Если же нет этого природного дара – напрасно все. Можно быть толстовцем, духобором, штундистом, можно проповедовать какие угодно реформаторские религиозные идеи и… остаться в сущности человеком весьма посредственного сердца.
Потому что, как есть великие, средние и малые умы – так и сердца.
Человечеству одинаково нужны и те и другие.
Характерно, что близкий друг нашего великого писателя обладает этим «добрым сердцем» отнюдь не более, чем другие обыкновенные люди.
Однообразно, точно заученно-спокойный тон голоса, одинаковый со всеми; а в жизни, в привычках – остался тем же барином-аристократом, каким был и раньше.
Он пишет книги по-русски, по-английски, принимает посетителей, упростил до крайности внешнюю обстановку, всюду вместо дорогих письменных стоят столы простые, не крашенные, а весь его большой дом держится неустанной работой мужика, беглого солдата Мокея.
– Что бы мы стали без него делать! – с комическим отчаянием восклицает он. – Мы точно щедринские генералы на необитаемом острове!
А Мокей, копая со мной картошку, жалуется, что очень трудно жить:
– Работы много, вертишься-вертишься день-деньской без устали, то туды, то сюды, а нет того, чтобы для себя, значит, свободного времени.
В сознании этого мужичка встает неясная мысль необходимости регулировать его работу.
Я предпочитаю мою миссис Джонсон, гостиная которой обставлена элегантно, но которая сама моет полы, стирает белье и делает все это совершенно просто, без всяких нравственных проповедей, потому что с детства привыкла к труду.
Сколько раз хотелось мне сказать ему: откажитесь от прислуги, работа которой обеспечивает ваш досуг, который вы употребляете на писания, издания, приемы, разговоры, споры и т. д.
А то между словом и делом лежит такая пропасть, такое противоречие, что глухое раздражение так и поднимается во мне.
Но вспоминаю изречение: «легче верблюду сквозь игольные уши пройти, нежели богатому войти в царствие Божие»…
Бесполезно, значит, говорить!
На днях рубили капусту под окнами его кабинета. Он высунулся и спрашивает:
– Что это такое?
– Капусту рубим, – отвечала горничная.
– А-а-а! – снисходительно удивился он.
Я остолбенела. И этот человек, прожив столько лет в деревне, бывший гласный земства, столько раз приезжавший в Ясную Поляну – демократ, – не видал никогда, как рубят капусту!
А великий писатель сам тачал сапоги и клал печи…
В том и разница между гениальным и обыкновенным человеком, что тот раз пришел к известному убеждению – старается провести его прямо и цельно, – его богатая натура способна обнять и проникнуть все стороны жизни.
Не знает великий писатель земли русской, что он один из тех избранных, которые всегда и во все времена являлись как бы для того, чтобы показать миру, до какой нравственной высоты может подняться человек. И всегда они находят себе последователей, которые отстоят от них далеко; друзей – несравненно ниже себя. Потому что они выше остального человечества и не должны быть окруженными равными себе…
Удел величия – одиночество.
И они как бы искупают этим то, что им дано более, чем другим. Мое разочарование глубоко, больно и… обидно…
В Barnemonth’e живет семья петербургского журналиста Дервальда, берлинского корреспондента газеты «Слово»; несмотря на свою немецкую фамилию – это чистейший русак, со славной физиономией, в которой виден ум с хитростью и безобидной насмешкой. Он поселил свою семью здесь, в этом курорте, находя, что не стоит таскать ее за собой всюду, куда пошлет его редакция, и приезжает к ней на время вакаций.
Время от времени он заглядывает сюда. Заводятся бесконечные русские споры, любимые споры нашего времени – о марксизме и народничестве, о фабрике и общине и т. д.
Я с интересом наблюдаю их.
Мужчины любят уверять, что женщины болтливы. Это не верно. Они сами ужасно любят говорить и себя слушать.
Женщине трудно, почти невозможно переспорить их. Говорят и кричат все зараз.
Я не глупее и образована не хуже любого интеллигента. И, однако, когда вчера вечером приехал Дервальд и завязался один из этих бесконечных споров – и я попробовала вставить свое замечание – на меня посмотрели с каким-то снисходительным удивлением. Как мол, – неужели и она суется?