Я там никогда не бывала; и на минуту русский говор ошеломил меня: как будто в Россию попала.
За завтраком моим соседом был магистрант Юрьевского университета, высокий блондин с длинным носом и голубыми глазами. Он долго говорил мне о преимуществах мужчины, стараясь доказать его превосходство над нами…
– Да… женщины вообще неспособны к философии, к научному творчеству, они лишь скорее усваивают, чувствуют тоньше, а наш брат – грубоват. Но в области науки укажите мне женщину, которая создала бы в области философского мышления свое, новое?
«Гм-м… много ли ты сам-то можешь создать своего, нового», – подумала я, но не решилась сказать, боясь обидеть его мужское самолюбие. И отвечала вслух:
– Женщин, такие как есть, нельзя судить, как вы судите. Мы, половина рода человеческого, тысячелетиями были поставлены в такие условия, в каких мы могли развивать только свои низшие качества. Наш ум, несмотря на всю культуру, которую получили некоторые из нас – все-таки в своем роде продукт влияния атавизма. Что ж удивительного, если ученые женщины не создали ничего великого в науке? При тех условиях рождения, воспитания и жизни еще удивительно, как это женщины могли сделать и то, что они сделали. Создать те произведения во всех отраслях искусств и науки, и все время, не переставая, состоять под вековым угнетением, рождая, воспитывая детей, словом, свято исполняя обязанности, возложенные на нее природой.
Ученый молча слушал.
– А великие произведения мысли, ума, – закончила я, – и между вами редки; и если сравнить, сколько между вами посредственностей пропорционально числу людей науки и великими умами – и между женщинами, то окажется, что наша пропорция больше…
Ученый не пытался, по-видимому, возражать; и вскоре, увлеченный своими мыслями, заговорил о нации.
– По-моему, государственность и религия необходимы, необходимы; в русском народе есть этакий христианский дух, которого я не замечаю здесь. Как сказал Гексли: люди, проповедующие «возлюби ближняго своего, яко сам себе», в жизни рады друга другу горло перерезать; а люди, убежденные, что человек произошел от обезьяны, и материалисты, в жизни следуют принципу – «положи душу своя за други своя».
– Так вы убеждены в том, что и у вас есть христианский дух?
– Убежден.
– Ну, а как же связать с этим противоречие ваших собственных слов: вы ведь против того, чтобы женщинам давали права. А между тем, в Евангелии сказано: возлюби ближняго своего, яко сам себе. Без различия пола. И вот, согласно этому принципу, каждое человеческое существо должно иметь одинаковое право на жизнь, на существование, тогда как при настоящем положении дела женщина должна жить, не имея равных с мужчинами прав. И если вы признаете это законным, естественным и восстаете против ее освобождения – какой же это христианский дух? Где тут любовь к ближнему?
Мой собеседник окончательно смутился, не находя выхода из собственных противоречий. И после неловкого молчания – вдруг заговорил о себе…
– Я тороплюсь уехать из Парижа. Заниматься здесь неудобно; национальная библиотека открыта только до 4 часов, книги приходится покупать… А характер французский – это наружная вежливость, а внутри – homo homini lupus… Немцы откровеннее и сердечнее; с нетерпением жду, скоро ли буду в маленьком немецком городке.
Книгоед! – подумала я.
– Робок я очень, знаете ли, – продолжал магистрант, – да нет у меня в голове этой… архитектоники.
– И слога? – спросила я.
– Н-нет… насчет слога я, знаете ли, стараюсь… а вот нет у меня архитектоники, построения, плана книги… и не знаю просто как быть.
«Да, не знаешь как быть оттого, что у тебя нет научного гения, творческой жилки», – подумала я, глядя на его ограниченное лицо. Нельзя высиживать из себя насильно книги.
После завтрака к нему подошел поэт Самуилов; начался спор, не возбуждавший моего внимания. И все-таки, несмотря на всю разницу наших взглядов – ученый был для меня симпатичнее этого самоуверенного нахального субъекта, горячо толковавшего о политике…
– Ах, не говорите вы этого слова «режим», – с гримасой прервала я его речь. – И видно сейчас, что вы – не русский человек. Надо говорить «образ правления».
– Ну вот еще! – небрежно возразил он.
Я вспыхнула.
– Я, как чисто русский человек, стою за систему своего родного языка, а вы русские евреи – с удивительною легкостью вводите в нашу речь иностранные слова. У вас нет этого чутья, чистоты русской речи, к которой мы привыкли с детства; вас не коробят слух эти выражения! – с негодованием воскликнула я.
– Да я и не русский писатель, а еврейский.
– Ну и пишите по-еврейски! к чему писать на чужом для вас языке.
– Позвольте, да разве можно запретить кому бы то ни было писать по-русски, раз я хочу этого? Я настолько хорошо знаю русский язык, смею сказать, что, быть может, буду блестящим стилистом.
– Недавно сказал, что Максима Горького испортят восхваления критики, – а сам себя еще до всяких критик возвел уже в блестящие стилисты, – эх ты, бахвал! – с пренебрежением подумала я.