Читаем Дни полностью

— В Сантьяго мы, конечно, застанем — вашего, — чуть ли не впервые начал по собственной инициативе разговор флегматический Петр Петрович.

— Коли не там, то где же, — поддержал я, глядя в светлые дали. — А что, на Сьерра-Маэстре так и нигде нет снега?

— Нет, — серьезно улыбнулся Альдо. — Я снег впервые видел в Москве: когда учился русскому языку, — повторился он.

— А Кордильеры? Вы не были на Континенте — в Южной Америке?

— Для нас Латинская Америка — вроде Московской области, — скрыто-самолюбиво усмехнулся флегматический Петр Петрович. — Между тем это именно континент и огромный морской бассейн. Не обязательно каждый местный должен побывать везде. Вы, например, были в Монголии? А ведь это Евразия — та самая, где и мы живем.

— Я был в Венесуэле, — простодушно-серьезно сказал Альдо: прямо отвечая на вопрос и не думая о том, что одним нечаянным ударом разбивает эту концепцию Петра Петровича.

— А я был в Монголии, — злорадно улыбнулся я.

Петр Петрович помолчал, улыбаясь.

— Вот как, — только и сказал он.

— Наполис, ты видел снег? — по-испански спросил Альдо.

— Снег? Близко не видел, — спокойно отвечал шофер, легко покрутывая баранку и как бы задумчиво глядя на дорогу.

— Ну, традиционная тема, — снова улыбаясь, опять подкузьмил Петр Петрович. — Снег и тропики.

— Да, традиционная, — отвечал я, глядя вперед на сияющее небо и торжественные светлые, зеленые холмы-горы.

Во время нашей езды Куба не жила по принципу «солнце — дождь»; было солнце.

— Сантьяго-де-Куба, — пышно сказал Альдо, воздевая руку с вытянутым пальцем и подаваясь за ней, за своей рукой в длинном голубом рукаве, всем большим телом.

Рука указывала вперед и вправо.

Там возникли плотно собранные четкие кубики с красными, серыми и иными верхами; разворачивались огромная, просторная впадина и склоны гор, где все это расположено; и — море.

Вновь море!

Капельно-ртутно искрящиеся, узко-хвостатые кометы молочно-слепящей дымки плавно менялись местами, не отрываясь друг от друга; сквозь ртутное серебро все равно смотрелось то синее, то голубое; особое чувство неслыханного простора вставало, когда ты видел это, — не имеющее вех.

— Да, это Сантьяго, — буднично-гордо сказал Петр Петрович: так и болея за «свое» — латиноамериканское.

— Sí, Santiago, — сказал шофер.

Мы помолчали.

Я вглядывался в испанский, кубинский, латиноамериканский город, возникший на этом пути моем.


Я не буду говорить обо всех деталях поездки — до и после Сантьяго; о Куба! я не решил, будучи с тобою, загадки, поставленной этой поездкой; я знаю, знаю — далее «ничего особенного», хотя было много втайне странного и чудного; это, последнее, оно касалось не тебя, о сама Куба; ты живешь, остров и природа — предел природы; и страна — и «старая испанская архитектура»; ты живешь; хмурится желтый и черный «лесной человек» в раскидистом зоопарке; и сидит он, Будда, и курит трубку, и гладит подругу; и, обломав тонкий конец ветки длинными, черными в морщинах, черно-бурыми на солнце, студенисто-резкими — как бы дрожащими пальцами, подтягивает сквозь решетку недоброшенное съестное и отправляет за кожистую, вороненой коричневатой сталью округло блестящую щеку в ее обрамлении из огненных косм; плавают твои акулы — серо-сизые тяжелые глыбы с просто рыбьими хвостами — быстрые у берега, медленные в бассейне Музея Моря; стоит остановившись в желто-зеленой воде, твой громадный тунец в сером серебре чешуи и смотрит — смотрит; летит твой… летит твой… не знаю кто; крутит черный торнадо, возникший средь солнца, крыши над головами Матансас; весело твое солнце, мрачны твои бермудские глубины у дальних островов и скал, сопровождающих главный остров; а этот простор?

Извечный простор и море?..

Мы стояли в помещении сахарного завода и рассуждали.

Перед глазами еще светлели плантации живого, кипучего тростника — высокого, ярко-зеленого, — издали похожего на мощную кукурузу; сафра — сафра на Кубе почти всегда — несколько раз в год; а тут, на заводе, мы уж видели горы, горы тугих, мучительных, резких обрубков наискось (внутри блекло белое) тростника буро-желтого — убранного, свезенного; а вон она, сыпучая пирамида сахара — сахара, что белее сахара, и все еще дышит свежим берегом моря; но вращаются колеса, работают блоки, трансмиссии, и пытает себя не умолкающее железо; и темно, и пахнет тавотом, машинным маслом, дегтем, огнем, углем, дымом, сталью и напряжением всей скрежещущей, темной жизни металла; и видно в ворота небо лазурное — голубое, белое; и видно и желто-белое, и зеленое: праздник, прямая жизнь; и невольный спор… спор, не спор.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дыхание грозы
Дыхание грозы

Иван Павлович Мележ — талантливый белорусский писатель Его книги, в частности роман "Минское направление", неоднократно издавались на русском языке. Писатель ярко отобразил в них подвиги советских людей в годы Великой Отечественной войны и трудовые послевоенные будни.Романы "Люди на болоте" и "Дыхание грозы" посвящены людям белорусской деревни 20 — 30-х годов. Это было время подготовки "великого перелома" решительного перехода трудового крестьянства к строительству новых, социалистических форм жизни Повествуя о судьбах жителей глухой полесской деревни Курени, писатель с большой реалистической силой рисует картины крестьянского труда, острую социальную борьбу того времени.Иван Мележ — художник слова, превосходно знающий жизнь и быт своего народа. Психологически тонко, поэтично, взволнованно, словно заново переживая и осмысливая недавнее прошлое, автор сумел на фоне больших исторических событий передать сложность человеческих отношений, напряженность духовной жизни героев.

Иван Павлович Мележ

Проза / Русская классическая проза / Советская классическая проза