Мы работаем; и ведь, в сущности, сколько раз у меня это бывало в жизни: высшее, что «вспоминаешь», знаешь о женщине — это вот эти дни, часы, минуты, когда ничего «еще» нет и все есть; когда день свеж, когда есть это
И коли исчезает она, не видно голубой штормовки, — то как бы гаснет, сереет вокруг; но и гаснет-то поэтично — не раздражающе; ты знаешь — она появится; а если и не появится — что же?
А ты-то чего хотел?
Ничего; все светло, мило.
Но вот некая тревога и вокруг, и в душе; в чем дело? Это кончается работа; надо расходиться.
Уже «местком» наш вещает решительной бригадирше-учетчице, которая шагает, руки в карманы серого халата, а он, работая на публику, семенит около нее вприпрыжечку, — вещает — вроде ей на ухо, но горлом повышая голос, чтоб мы слышали:
— Шурочка… м… Шурочка. Так Шурочка… эх, вы такая красавица, что говорить трудно, — он подмигивает проходящим и укоризненно-одобряюще усмехающимся «молодым сотрудницам», своим «членам профсоюза». — Шурочка… м… Шурочка. Шурочка.
— Что? Шурочка, Шурочка, — разухабисто говорит она, широко ступая с хозяйским видом. Оба понимают тон и то, что женщина все равно откликается. И «местком» и Шурочка — старые воробьи. Воробей с воробьихой.
— Шурочка.
— Ну что, что? Что-то вы рано устали. Интеллигенция. Еще полчаса вам работать.
— Шурочка, мы согласны, что полчаса. Хотите, мы до вечера будем у вас работать? Я, так, например…
Он распахивает штормовку: тоже голубую!
Шурочка мельком взглядывает:
— Не надо, не надо.
— А что же вам
— Не надо, — осклабилась Шурочка.
— Шурочка, прикажите и…
— Ладно.
— Так как же мы будем?
— Что как же?
Они, разговаривая, удаляются в сторону некоего амбара, у которого дверь, ведущая вниз, выделяется прямоугольником черноты — распахнута.
Он семенит под реплики сотрудников отработавших: стоят, лопаты и вилы черенками под бороды — на сложенные на них, на обрезах черенков, руки; стоят привалившись к столу, к ржавому баку, к кирпичным стенам. Или подбирают в корзину последние ошметки капусты, или что там.
Речь идет о том, что нам следует прилично закрыть наряд; Шурочка понимает свою власть и понимает, что наш
И вот начинаются смешки, перешептывания; те неопределенность и тревога, которые витали в воздухе, начинают разряжаться другой тревогой; я со странным умилением прислушиваюсь ко всему этому; вот «местком», выскочив из того подвала-амбара — из тьмы двери, — воровато и торопливо оглянулся раз, другой — на вагоны, амбары, на столы эти, на жбан, на кран — нет, не то; вот он подвернулся — Ваня Зыкин: тот, что… он далее тут не важен; «местком», чуть склонив голову — он выше — и выпятив в сторону от Вани свое пузцо в старых брюках, что-то шепчет Ване; мы уж знаем что; простое, детское. Ваня кивает:
— Только чтоб быстрее мне! Это тут, рядом! Вон… ну, я объясню.
Они снова шепчутся.
Мы, мужики, улыбаясь, заранее лезем в карманы.
«Местком» — снова громче:
— На, а я сейчас… обойду общественность. Э, гм.
Это его известное, нарочитое.
Мы бродим, пересмеиваемся; и в душе у тебя — одна лишь маленькая забота: останется?
Не останется?
Как хорошо (светло!..), кабы осталась; ну, а не останется…
Что же.
Ваня возвращается, неся цветастую, замызганную базарную сумку, заполненную явно не овощами, не мясом, не рыбой; позвякивает, видно — тяжко; торчат тупые углы.
Ритуал есть ритуал; «отдых после физической работы на свежем воздухе, осенью, да еще в таких трудных условиях — не нарушение, а порядок».
Выслушав эту фразу нашего мелкого беса, нашего предместкома, мы уютно и радостно верим ей.
— Что ж? Пошли? А где Шурочка?
— Шурочка сейчас подойдет.
Ритуальное, дельное.
— А где остальные?
— Кому надо, подойдут. Но не все же. Многим надо домой. Наши дамы — не свободные люди.
— Ну, верно.
— Зато мы свободные.
— Мы?! Ха! ха! ха! — смеется предместкома.
— Что ж? Пошли?
— Да.
— Да не в тот подвал; тут другой есть.
Удивительно радостно это, что не в тот подвал, куда Шурочка, а в другой; и Шурочка туда подойдет — в тот, в другой.
Мы спускаемся по сырой лестнице с ее ступенями, как бы нарочито высоко сложенными из неких стоячих кирпичей; раз — вниз, раз — вниз.
— Куда это мы попали?