— Любил я одну там женщину, — еще потеплев, но невозмутимо продолжал он, всем этим обозначая, что мы правильно поняли. — И что вы думаете? Она мне говорит… товарищ Миша, оставьте бычков товарищу… Вы сдавали рубль двадцать девять? мы, например, сдавали по пять рублей.
Это была его манера острить; сомнительная манера, но не обижались, ибо видели не слова, а источник слов.
— Я? — вздергивает брови, повышает голос розовый Миша, останавливая руки с ножом и банкой в потеках (приятные светлые крошки рыбы в красном томате) по наклейке, на которой еще видны чрезмерно четко нарисованные хвост, голова серой рыбы. Растопырив руки, он открывает рот — придумывает контростроту; но «пред» обладает чутким знанием ритма в этих вещах.
— Ладно, закройте рот. Мы вам прощаем, — повествовательно замыкает он ритм, и все смеются умильно.
Смотрят на Мишу.
— Да я! Да я вас! — только и придумывает он: «комический тон».
Но у вас шпаги нету, — снисходительно отвечает предводитель, заглатывая круглый лист колбасы, как южный мальчик что-то там на картине: держа, словно лепесток, за край.
— У меня! Шпаги нету? — только и находится снова Миша — «комическим тоном».
— Кг-м, — кряхтит, жуя, оппонент, этим давая понять, что неудобно все же иметь дело со столь уж слабым противником. Все смеются. — Шпага у вас, конечно, есть.
Мужчины смеются, не глядя на Ирину; я искоса гляжу на нее чуть потом: она спокойно улыбается.
—
Но симпатичный, невинный с виду, розовый и все широко улыбающийся, улыбающийся — весь в ласковых и мягких морщинах — Миша сейчас не менее приятен, чем победитель.
— А хороша, — тихо-радостно говорит четвертый из нас, мужчин, лысоватый и молчаливый, «свой парень» Федот Иваныч.
— Иваныч! Откуда ты Федот? — спрашивает «пред», жуя черный тминный хлеб; запах слышен от его действий — раздирания пальцами и откусывания этого хлеба. — Ты — тот или не тот?
— Я — тот Иваныч, а не Федот, — вдруг и верно находится собеседник.
— Ого! — открывает тот рот — там жеваный хлеб: он «не ожидал» от Федота; мы смеемся. Затем компания смотрит и на меня: ведь это и я — Иваныч.
— Я — тот, а он не тот, — говорю я первое, глупое; тут главное — не застрять.
— Не то, не то, — как бы подумав, морщится наш хозяин. — Сказал, лишь бы не застрять. А еще ум, талант.
Он не упускает случая ковырнуть меня на эту тему. Сам он как гносеолог — не бог весть; зато в ином… У каждого свой талант; я не шучу.
— Не тот Федот, значит. Не тот Иваныч, — говорит Миша.
— О! Миша проснулся! Первое очко! — натужно жует местком.
Я смеюсь.
Ирина улыбается.
И так далее, и так далее.
Я провожаю ее впотьмах; почему я? И почему впотьмах — ведь работу мы кончили, «еще и двух не было»?
Не знаю.
Мы едем по Хорошевке; троллейбус: есть призванные, как и мы: день такой; я в своей старинной, брезентовой двойной штормовке, древних суконных брюках и резиновых сапогах; Ирина, как я уж описал ее; до остановки все более менее; но в троллейбусе Ирина, до этого вся спокойная, лишь розовая и лишь слегка отяжелевшая, вдруг опьянела; не то слово; она была нормальна, нормальна, и вдруг — бац — «отключилась» — «вырубилась», как говорят еще более новые; причем у меня и до сих пор не проходит чувство, что она и там в чем-то притворялась, и тут притворялась, а, в общем, все время была трезвой; она и «отключилась»-то как-то — села и прикорнула к стенке троллейбуса. Мы занимали сиденье, она у окна, я, «оберегая», с краю. И — так это: глаза-то закрыты, притом эдак слишком плотно — завернуты веки, — как бы нарочно; а лицо гладко; ну, притворяется — только и всего.
Я и так, и сяк; остановку ее мы, надо сказать, проехали, еще когда она была в порядке, но и она и я прозевали: значит, оба были уж не в порядке? а черт ее знает: едем — и вдруг — это. Едем; в троллейбусе эдак желто-светло,
Держу ее на весу, а темно, как это бывает в Москве вечером, осенью. Фонари светят, но не дают атмосферы, пространства света, а лишь эти желтые, масляно-тусклые, керосиновые ореолы вокруг себя. Простор оголтелый, как и вечно на московской окраине — «в новых районах». Держу, сам нетверд; но вдруг…
…если бы и
…но вдруг она начала приходить в себя.