Разговор, однако, был самый залихватский и внешний; она, спокойно бравируя, рассказывала, как ее увозили, как уверены были, умрет — все запущено; как отходили антибиотиками («сидеть трудно»); как везли на тележке, и навстречу или сбоку, что ли, вывезли «какого-то» мертвеца, и кто-то над ней сказал: «И эта? такая молоденькая, красивая» (лишь в этой ситуации про нее вспомнили, что молоденькая!); как некто отвечал в раздражении: «Мы везем головой вперед, мы пока еще свое дело знаем, а вот ты чего тут шляешься?» — ясно, спросившему; как она при этом подняла голову и, увидев надпись: «Морг» или «Вход в морг», что ли, сказала: «Это вы меня — туда? Но, по-моему…» На что ей отвечали: «Лежи ты, черт возьми». В больницах — на «ты». Потом посетовала, что я не принес бутылку; все ее знакомые приносили.
— Да ты
— Почему? Теперь можно.
— Ты сколько тут дней-то?
— Скоро неделя.
—
— Да, первые два дня я почти умирала… чуть не умерла. Но позавчера я убегала в ресторан.
— Как это?
— А тут в меня влюбился один — из инфарктного отделения. Из нашего коридора дверь — в их коридор. Вообще-то полагается, чтоб дверь была закрыта: там умирают часто, вообще — их беспокоить нельзя. Ну, как водится, это не соблюдается. Дверь то и дело открыта. Вот, мы познакомились. Я, ты же знаешь, легко знакомлюсь. Ну, ему самому-то не удалось, а я с его другом — он к нему приходил, принес выпить, не то, что ты…
— Инфаркт! Выпить!
— А что? он давно тут — встает. А коньяк полезен — в малых дозах.
— Представляю твои малые дозы.
— Ну, это мои; а он немного. Так вот. Мы напоили сестру, подарили ей шоколадку; она выдала мою одежду — ну, наполовину мою, наполовину не мою, там не разберешь. Мы сходили, — а потом я возвращалась позже двенадцати. Все закрыто. Так я стучу, стучу, а меня не пускают. Нянечка: ты откуда? Я говорю: я отсюда, я ваша. Чего ж ты, говорит, шляешься? А я, говорю, я ездила бабушку проведывать. А сама пьяная… пьяная, но не очень. Ну, она меня пустила — через морг. Здесь уж все заперто — так, что и она не откроет. Это же надо — через морг! Двенадцать ночи, первый час! Ужас! (Спокойно говорила она.) Ну, я, правда, спьяну, я ничего не разглядела. Темно там было. Только вверху лампочки, тусклые такие. Лежат, правда. Ну, прошла и легла спать. Вот так. А ты не принес бутылочку бедной больной.
— Может, тебе уж и поселиться в морге? Тебя, видно, так и тянет.
— Ну уж. Мне и здесь пока ничего.
— Допрыгаешься ты. Несдобровать тебе все же.
— Да уж несдобровать. А я что другое говорю, что ли? Но вообще весело.
— Так и будешь
— А что? Я человек веселый.
— По сути, ты человек угрюмый.
— Ты ошибаешься. Не надо усложнять меня. Я этого не требую.
— Я и не усложняю, но ты довеселишься — все же. Как веревочке ни виться. «Ты молода, Лаура; и будешь молода — еще лет пять иль шесть».
— Спасибо, это мне уже цитировали, и не раз. Ты же знаешь, я не люблю цитат.
Тут я невзначай посмотрел на нее — сидит, улыбается, смотрит на меня — этак радостно. Ну, что ты будешь делать с этой бабой. Вот такая баба.
— Я не моралист; но ты допрыгаешься. И, ты думаешь, ты допрыгаешься красиво? Ухнешь с моста? Откинешься, потягивая коньяк из горла? Черта с два. Ты помрешь в одном из отделений вот этой самой вашей больницы: я тебе предсказываю. Только вот в
— Это страшно, конечно. Но если я веселый человек?
— Ну, шутить так шутить. Дело твое. Роль трезвого папаши всегда невыгодна; да и не моя это роль — в принципе. Спасение утопающих — дело рук…
— Алеш, если придешь еще — принеси бутылку. А то скучно здесь.
Мы расстались.
Надо сказать, я далее повел себя несколько небрежно: как-то все же расхолодили меня и эти ее речи, и охламон (он там нервно курил у окна, когда я уходил; таким образом, я оказался визитером, а он остался), и вся эта атмосфера: мужик слаб все же; я шел к постели умирающей, которая обо мне вспомнила «перед смертью» или перед «смертью» (он выделил тоном), — и хотя я, как я говорил, втайне и сам,