Сейчас они, однако, молчали, соблюдая условность — ожидая ответа; сотрудник чесал в затылке — причем не фигурально, а именно чесал; он был беловолос, круглолиц и олицетворял собою замешательство власти.
Я огляделся мельком; общежитие, оголтелость.
Голая клетка лифта, унылые пустые или казенно-плакатные стены; замызганный «вестибюль», где кафель проступает сквозь пыльные следы сотен ног, как бы создающие эту серую рябь по этому кафелю.
— Мы идем к Лене Шитовой, — решительно сказал я конкретное.
Лена была знакомая Ирины, но девица благовоспитанная; мне Ирина со смехом, под условием моей неболтливости, рассказывала, как ей исповедовалась Лена:
Я знал, что к «Лене Шитовой» не придраться: и она вне подозрений, и мы… тут же выглядим солиднее.
Вахтерша тотчас же оценила ход.
— К Лене? — спросила она, задумчиво переглянувшись с молчаливой приятельницей, глядевшей на нас спокойно осуждающе, как умеют уборщицы, вахтерши. — Ну, к Лене так к Лене. Только ее, по-моему, нет.
Вид был — «Показала бы я вам — Лену, чертям собачьим»; но слова равнялись пропуску.
Я, однако, тотчас же понял, что застревать в общежитии не приходится, особенно Ирине; мы взяты в прожекторы.
Сотрудник-дружинник при ее словах стушевался (поглядев мимо нас): убедительней этого знаменитого глагола тут не придумаешь.
Мы пошли; Лены не было. Была ли она в театре или уехала к мужу — мы не могли знать; деваться тут некуда — голые коридоры; хорошо уж и то, что мы на третьем — вне взоров мелкой администрации, которая, как известно, хуже крупной; но, во-первых, эта администрация могла в любой миг появиться, как наряд на заставе, во-вторых, в любой миг могло появиться лицо знакомое; ничего особенного не произошло бы; но мы были вместе, мы — это были мы, и в это время и в этом виде; все оно порождало мелкие душевные неудобства и то чувство заботы, которое, как ты знаешь, совершенно несовместимо с чувством любовного подвига, авантюры; как ты знаешь, я, как и ты, пью довольно умело, то есть под настроение могу выпить много и при этом не перейти за пределы, за которыми человек из «поддатого» становится пьяным; так было и на сей раз, и это только осложняло душевную ситуацию, ибо Ирина-то на глазах у меня пьянела — то есть, черт ее знает, может, она плюс и притворялась — я, да, до сих пор не знаю, — но она становилась все «тяжелее», все «застылей» лицом и приобретала ту манеру фанатичного стремления куда-то, которая была столь неженственна — столь противна в ней в эти мгновения. Но обычно-то я или расставался, или был один на один; она редко пьянела сразу, ее «забирало» (?) «потом» — и тут-то — вот он и дом, и бабушка, и постель, или сквер-лавочка, или и лес. Так нет же: здесь мы были вдвоем и как бы вот-вот под сотнями глаз, готовых прозреть из стен, — и близкого конца не предвиделось.
Близкого конца не предвиделось — это я сразу почувствовал.
— Лены нет; Лены нет, — повторяла она. — А чего это ее нет? Куда это она делась? — говорила она медленно, начиная стучать кулаком по унылой общежитейской двери; доски, старая — облупленная — серо-голубая краска.
— Не стучи, — «спокойно» говорил я. — Поехали домой, Ирина.
— Домой? Куда это? Да нет, я не поеду. Ты езжай; вы езжайте, Алексей Иванович, — вдруг сбавила она тон. — Езжай, Алеша. Езжайте.
— Поехали, я отвезу тебя, — говорил я раздельно: как бы понятнее!
— Нет, я не поеду.
Мы пошли по коридору; попадались люди, смотрели; она висела у меня на руке — но «никуда» не хотела ехать.
— Мне весело; я хочу веселиться.
— Поехали.
— Ох, ты… такой. Ну, пошли на четвертый этаж.
— Да поехали, черт возьми!
— Вот ты уже и ругаешься. Я не хочу. Езжай ты — езжай; а я остаюсь. Езжай, правда, Алеша. Езжайте, Алексей Иванович.
Я, надо сказать, не из самых хладнокровных в таких случаях; я сам завожусь.
С нею, как, впрочем, и с многими пьяными (да была ли, повторяю, она
Однако, воля твоя, я не мог ее бросить пьяной — все же пьяной — посреди коридора в дремучем общежитии в это время; оно красиво звучит — «не мог бросить», — но лучше-то, для дела и для нее же, было б ее и бросить; не впервой ей было — и не пропала б она; а тут — мы лишь поднимали шум.