Долго мы шли; «по азимуту» в лесу, «в ночное время» — это не так просто, как кажется; мы вымокли и вымотались; как несбыточную мечту вспоминал я свою траншею, где я лежал на спине, подстелив пахучую хрупкую солому, и земля исходила влагой вокруг меня, а небо манило белыми звездами; хорошо и беззаботно; ведь армия, думаешь, — ведь это, по сути, ведь беззаботность… заботятся за тебя другие, а ты делаешь, выполняешь иль «отдыхаешь».
Здесь иное; мы шли и шли; мы нашли противника, все рассмотрели и снова вернулись в лес; и снова — черт-те куда…
Наконец беседка.
В беседке сидит Любошиц.
— Ты как сюда попал?
— Я? А я задумался, шел и шел; и пришел сюда. Сижу, а то в лесу мокро. А что?
Мы помолчали.
— Да ничего, — с напором выдавил наш Гайдай.
…А как за мной бежал пенсионер — я думал, чтоб сдать в комендатуру за охламонский вид; а он:
— Товарищ военный, за вами нитка из сапога тянется. Позвольте оторвать.
…А как охранник сказал при нашем отъезде:
— Иди со своим узлом; не надо твоего пропуска; тут
А как…
— Да, весело вы жили.
— Весело.
— А ты-то бывал на кухне?
— А как же.
— В нарядах?
— Почему-то считают, что на кухне бывают только «в нарядах», т. е. во внеочередных нарядах в наказание; на кухне и
— А ты
— Я в основном головой вниз.
— Хи-хи. И сколько же времени уходило на чистку котлов?
— Да так. Часика три почистим.
— Недотепы.
— Ну да. А то в тот же котел — картошки на всех.
— Ну, это уж классика.
— Да уж.
— А учения небось проиграли?
— Нет, все же выиграли.
— Ох, господи… Господи, господи, господи… Что же делать, ох, господи боже мой.
Мы студенты ранние…
Мы — самодеятельность.
У нас не было бытового слова «капустник»; у нас — лишь самодеятельность.
Сейчас Мишку Сбитнева вытащат за руки и за ноги, чтобы он исполнял роль трупа в водевиле-инсценировке по Чехову; все они, и он и тащившие, пока стоят курят, но вот — вот подходит момент; он ложится на мат на спину, его, помедлив,
Ребята-то здоровые…
Весь зал ахает и привстает посмотреть, что с Мишей; а Мишка мужественно лежит, изображая труп, и только шепчет, с закрытыми глазами, почти не разжимая губ, задавившимся от хохота, перегнутым в животе актерам, долженствующим изображать врача-лектора и аудиторного служку:
— Говори, сволочь: Архип, принеси полотенце. Говори же.
Он, кроме всего, режиссер всей сцены.
Затем все они же изображают, как студенты едут в трамвае на лекцию; толпа штурмует заднюю площадку, вливает туда же Мишку, который держит в руках истинно живую курицу; через минуту его же вышибают через переднюю площадку с ощипанной курицей в руках.
Его же затем спрашивает «профессор»:
— Читали ль Хемингуэя?
— Хемин-кого? — переспрашивает наш Сбитнев.
— А иди ты знаешь куда? А иди ты на химфак, — отвечает «профессор».
А вот он, Сбитнев, поет «Суботею» в колхозном клубе — и вдруг, где не надо, орет «Ы-ы-их», да еще в этот же миг кто-то продавил за кулисами три рамы с готовыми стеклами, приготовленные на замену в дряхлые клубные окна; да еще Витька Хрулев некстати появился в кулисах и сказал: «Пвыли» — пародируя одного из солистов, певшего до этого «Плыли, плыли, сели на мели»; хор в скверном состоянии — второй строй сгибается за спины первого, а третий — за спины, или за что там, второго; и деды из передних рядов говорят крикливо-сурово:
— Этто что такое? Приехали петь, так пойте, а не балуйтесь.
Вот на целине, в ровной, как стол, степи, появляются фигуры — студенты идут от силосных ям и от комбайнов; сразу узнаем кто есть кто: походка — индивидуальнейшее у человека; а тут, издалека, вот они — все походки; наше поле ближнее — мы вернулись первые; мы смотрим от землянки; на стене ее лозунги: «Трудно жить не работая, но мы не боимся трудностей», «Если гора не идет к Магомету, пусть она вообще идет к такой матери», «Ешь много, но часто», «Лучше переесть, чем недоспать», «Водка яд, пейте самогон»; мы входим туда вниз, в землянку, — в гостях у нас милые первокурсницы, разговор идет на высокие темы; но те, кто возвращается, в пыли и в копоти — те не знают, что в мужской землянке этой — что в ней гостьи; а неутомимый Витька Хрулев — Витька положил, в быстро сгущающейся казахстанской тьме средь медного марева последних примет зари, — Витька положил бревно поперек порога; и каждый, кто идет вниз в землянку, спотыкается об это бревно — и говорит о нем все, что думает, вынужденными прыжками летя в землянку; притихли милые первокурсницы — сидят, будто их и нет…
…А в школе?
А в школе мы выпускаем из парты суетливого воробья — и оборачивается чертежница, и говорит «Безобразие»; воробей порхает, трепыхается крыльями, стукается о плафоны; но он — на нитке; нитку потихоньку сматывают — воробей снижается, порхает — нет его; а через минуту он снова — через минуту он снова под потолком…
Воробей бьется, бьется…
А это уж детство…