— А я и не собираюсь. Я буду невропатологом. Я уже решил. Хотя… — он застеснялся. — Хотя… я больше люблю музыку. Это как–то случайно я поступил в медицинский. Мама хотела отдать меня в консерваторию, а папа… не захотел… Знаете, у меня замечательная мама. Такая добрая, добрая…
При этих словах Голубовский слегка покраснел. В его глазах отразились нежность и смущение. Он потупился, но неожиданно поднял голову и с чувством произнес:
— Мы вместе с ней раза два ходили в оперу, где выступали вы. Однажды она даже бросила вам цветы, когда вы пели Ленского. Ах, как вы тогда пели! Это было перед самой войной, когда я оканчивал первый курс… И как удивительно сложились обстоятельства! Могла ли мама в то время предполагать, что я когда–нибудь смогу разговаривать с вами — таким талантливым человеком — как равный с равным? Я так счастлив находиться в вашем обществе!
Он долго выражал свое восхищение достоинствами Бориса. Восторженные фразы по поводу его голоса и профессии сначала доставляли некоторое удовольствие Ростовцеву, но потом ему стало даже неловко. Он попытался сменить тему, но это не удалось. Старшина вновь вернулся к ней и, вздохнув, сказал:
— Вы себе представить не можете, как бы мне хотелось быть похожим на вас хоть капельку, хоть чуть–чуть! Иметь голос, это такое счастье, такое счастье! И именно — тенор! Как я всегда мечтал о той карьере, какую сделали вы! И мама меня понимала… Помнится, я даже написал когда–то стихотворение, начинавшееся так…
Он провел рукой по лбу, вспоминая, и начал декламировать…
Следя за его интонацией, за его красивым лицом, постоянно менявшим выражение, Ростовцев с удивлением спрашивал себя, откуда взялось в нем то бесполезное мудрствование, с которого началась их беседа. Он чувствовал, что этот юноша обладал утонченной натурой и вместе с тем настолько не знал жизнь, что казался порой совершенным ребенком. Борис подумал, что когда он с ней столкнется, ему будет очень тяжело… Она может сломить его, сделать бесполезным эгоистом, вечно копающимся в своих переживаниях, вечно тоскующим и нигде не находящим себе места. Он понял, что перед ним находился ребенок, который воспитывался вдалеке от других, которого нежили и холили папа с мамой и который провел свое детство за допотопными книгами, не увидел окружающей жизни и не сумел понять всего ее величия. Ему захотелось подружиться с ним, руководить им, выправляя те недостатки, которые создало воспитание. Без сомнения, он был талантлив, этот юноша, и в хороших руках из него мог выйти полезный деловой человек. Борис подумал, что стихи являются его больным местом, и, заинтересовавшись ими, он мог бы легко расположить его к себе, одновременно проникая в его внутренний мир. Он похвалил их, сказав, что стихи ему понравились, и он не предполагал, что беседует с поэтом.
— О, нет, что вы! — смущенно потупился Голубовский. — Это — просто так, для себя. В стихах, верно, много недостатков…
— Но звучат они хорошо, — возразил Ростовцев. — Я надеюсь, что вы почитаете мне еще что–нибудь? Я послушал бы с удовольствием.
Голубовскому удивительно шло, когда он смущался и краснел. Это случалось с ним часто. Стоило с ним заговорить, и густая краска заливала его щеки. Чувствуя это, он краснел еще больше. И сейчас, стараясь подавить свое смущение, он проговорил:
— Мне немного стыдно… Вы можете подумать, что я нарочно читал вам стихи, чтобы напроситься на похвалу. Пожалуйста, не думайте так. Вы слишком тонкий ценитель…
— Перестаньте! — запротестовал Борис. — Перестаньте, и лучше почитайте еще. Я всегда говорю, что думаю… Читайте же, а то я, действительно, подумаю иначе.
Голубовский достал из кармана потертый блокнот, полистал его и, остановившись в одном месте, сказал:
— Вот это написано не очень давно… — он начал декламировать, сначала неуверенно, потом все более оживляясь: