Уже смеркалось, когда Иван Иванович Гусаков, разомлевший в гостях от непривычного уюта и выпитой водки, вышел на улицу и задумался: куда пойти? Улица шумела праздничным оживлением, у кинотеатра и заводского Дома культуры толпилась молодежь, ребятишки кричали во дворах, кидаясь талым снегом и гоняя по лужам мокрые футбольные мячи. По тихим боковым улицам бродили парочки, о чем-то воркуя и замолкая на полуслове, когда мимо проходил, сердито оглядывая их, старый человек с обвисшими усами, в пальто нараспашку, в сбитой набок шапке. Окна домов ярко светились, в раскрытые форточки неслись звуки музыки, одна мелодия перебивала другую. «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех», — пел низкий голос; «Привет тебе, красавица весна-а-а!» — заливался тенор; его перебивал насмешливый хор: «И кто его знает, зачем он моргает...» Как будто все патефоны разом взбесились!
Старый разомлевший человек брел одиноко мимо чужого веселья, не зная, что делать с собою. На миг задержался возле буфета, откуда тоже неслась музыка, но как раз в этот миг в мелодию музыки вступил страстный мужской голос: «Что наша жизнь? Игра!» Страстный голос рассердил Ивана Ивановича, он знал, что дальше голос будет петь: «Труд, честность — сказки для бабья», — а это всегда возмущало старого мастера. Классика, говорят! Ну и пусть классика, а зачем такое крутить в «забегаловке», когда человеку только и нужно там — пропустить рюмочку да поболтать с кем придется за бутылкой пива? Он все-таки пошарил в карманах — не завалялась ли там нечаянная трешка. Трешки не оказалось. Ну и не надо!
Попав в толпу, выходившую из кинотеатра, Иван Иванович увидел хорошенькое личико крановщицы Вали. Он любил эту девушку, она всегда почтительно выслушивала его и не повторяла вслед за другими глупую выдумку насчет «первенства среди плохих характеров».
Иван Иванович хотел было заговорить с Валей, но увидел рядом с ней непутевого Аркашку Ступина, известного сердцееда, которому кладовщицы инструментальной кладовой, к великому возмущению Ивана Ивановича, всегда без очереди неограниченно выдавали лучшие резцы. Ах, стервец, и сюда поспел!..
Если бы можно было, Иван Иванович взял бы его сейчас за шиворот и — подальше от Вали. Но они уже замешались в толпе.
Иван Иванович поискал их глазами — нету. Эх, Валечка, дурешка этакая!.. Что она понимает в жизни, в людях? Ничего не понимает. Такую и обидеть недолго. А как убережешь ее? Кто она ему, эта девчушка? Никто. А мила, как дочка…
Он вдруг весь обмер от мысли, что и у него могла бы быть своя, настоящая дочка, что у него где-то есть дочка — а кто скажет, кто она и где находится, и как ее жизнь сложилась? Старше она Вали? Или моложе? Нет, должно быть, постарше. Когда это было? Как в тумане все… Женское, закапанное слезами письмо, торопливо написанные корявые строчки, набегающие одна на другую: «Ванюшенька, милый ты мой, возьми меня от нелюбого, постылого, изведет он меня… ведь твоя она доченька, и славная такая, вся в тебя...» Где она теперь, та женщина? Куда девалась? Жива ли? Кто знает! Ох, давно все это было. Давно.
Толкнув нескольких прохожих и огрызнувшись на замечания, Иван Иванович решительно зашагал к самой окраине района, к маленькому деревянному дому, чудом сохранившемуся в блокаду от разборки на дрова: рядом с домиком стояла зенитная батарея, охранявшая завод, и Ефим Кузьмич делил свое жилье с зенитчиками. Все пять окон домика сейчас приветливо сияли, отбрасывая на пустырь длинные полосы света, и можно было разглядеть сквозь кружевную занавеску, что старый Ефим сидит у стола и возле его щеки качается белый хохолок, завязанный большим бантом, — ну конечно, дедушка балует внучку, нет у него другого дела! Стареет Ефим...
Иван Иванович распахнул дверь домика, не замыкавшуюся до ночи, затопал и зашаркал в прихожей:
— Принимай гостей, дед, удалец-молодец пришел! И, не ожидая приглашения, ввалился в комнату.
— Тсс! — зашипел на него Ефим Кузьмич и замахал руками.
Иван Иванович удивленно застыл на пороге, но тут его взгляд набрел на полуоткрытую дверь смежной комнаты: там за столом, положив оголенные до локтя полные руки на брошенное шитье и опустив на них красивую голову, безмятежно и сладко спала Груня. Тень от ресниц падала на ее разалевшуюся щеку.
Иван Иванович крякнул, сказал громким, задорным шепотом:
— Эх, был бы я женщиной, пошел бы к тебе в невестки. То-то житье! Или во внучки — и того лучше!
— Такую невестку, как ты, самому черту не пожелаешь, — заметил Ефим Кузьмич и подтянул к столу плетеное садовое кресло: — Садись, вояка, сыграем.
Он начал осторожно выкладывать из коробки шахматы. Ладья выкатилась у него из-под руки и со стуком упала на пол. Вздохнув, Ефим Куэьмич спустил с колен Галочку, чтобы она разыскала ладью, и виновато объяснил:
— Умаялась Груня. Вечер стирала, утром всю квартиру вымыла, отстряпалась, пообедали... да вот, видишь, сморило ее...
— Ладно уж, не оправдывайся. Выбирай! — и Иван Иванович протянул здоровенные, жилистые кулаки с зажатыми в них пешками.