Немного прикрываю веки и склоняюсь к ми-бемоль минору. А это значит — множество тонких черных клавиш, самое мягкое на свете «вышивание» гармонии и бархатная физика еще не самых низких басов. Ми-бемоль минор для фортепиано!
Сказка! Затем выслаиваю двухголосую полифонию посредством высокой сопилки и гармошки в среднем (для нее) регистре на секстах и редких квартах. И все это будет называться «Вечер в Каннах», а сочетание септим в гармонии с секстами в мелодии вполне отвечает моему нетерпению и… сомнениям. Где-нибудь через 16–20 тактов непременно начну сползать в модуляцию тоном ниже — в ре-бемоль минор, поэтому уже сейчас тяготею к меланхолии и медленно-нервной интонации…
Однако — стоп! Опасно увлечься и отдать себя во власть одной лишь внутренней нематериальной силы: безгласая мелодия всегда чище, глубже и откровенней, нежели исполняемая в пространство и публично, зато и доступна она для наслаждения и тревоги — лишь самому себе. И это зачастую грозит возможностью затерзать душу до состояния физической боли, ни с кем не поделившись, поэтому стремлюсь подзатянуть эмоции в тугой квадрат и обращаюсь к продавщице охраннице мертвых муз — с вопросом:
Мне захотелось было пояснить охраннице муз состоятельность интереса к внутренностям инструмента, но я побоялся окончательно утерять не угасшую еще мелодию, молча присел на краешек треногого кресла, а голова принялась руководить минорными пальцами.
Неожиданно мягкий тембр понравился мне, на сердце вновь стало беспокойно и щекотливо, хотя и пытались помешать попеременные скрипы входной двери и правой педали, залах опилочной пыли от клавиатуры и сверлящий спину (седьмой шейный позвонок) кривой взгляд недовольной чем-то охранницы. Но ничего, я уже потихоньку привыкаю к этим маленьким врагам, уже начинаю думать вперед — для любимого минора — и вновь опускаю веки…
Получилось недолго, но — хорошо!
Аккуратно закрываю крышку и, с чуть притворной стыдливостью, оборачиваюсь и встаю… Мне нравится сегодняшний день, поэтому я опять стремлюсь на улицу — к воздуху, свету и действиям…
Открываю дверь магазина наружу. Не скрипит, не сопротивляется… Но глаза запоминают эту дверь своею беглой нелогичной памятью. Эта память глаз (без участия мысли) свойственна тому состоянию человека, когда секундой назад ему удалось верно угадать, верно захотеть и верно выразить свою месяцами вынашиваемую и сокровенную жажду к совершенству и общению с Прекрасным в их конкретных проявлениях — будь то посредством клавиш, кости, голоса или даже высвобождением мышечного потенциала (ударом в челюсть, например, — если кто заслужил). Эта память глаз совсем не избирательна, она слепа, она — радуется, подобно малым детям“ или малым животным. В то же самое время мысли, рассудок, логика и прочие «принадлежности» черепной коробки вдруг — по собственной воле или же просто так (что вероятнее) — отключаются, перестают работать, балуются и отдыхают от той работы, которая истрачена была неделями и месяцами, подготовляя сердце к долгожданной удаче воплощения: музыки— в звуках, динамики — в танце, другой динамики — в слове, ударов пульса крови— в акварельном листе или в бронзовом изгибе губ…
Это отступление к памяти зрения и «выпадению» логики, характеризующим состояние творческого удовлетворения, чистоты ощущений и — в известном смысле — «активной» наивности я употребляю здесь лишь целью оправдаться за собственное пижонство, допущенное мною при выходе из магазина в беседе с молодой семьею— папой, мамой и маленьким Колей.
…Придерживая дверь и будучи одной ногой на тротуаре, я вдыхаю полной взволнованной грудью и помогаю маме с Колей и папой выйти из магазина инструментов, а рослая мама, загадочно улыбнувшись, обращает ко мне такие слова: