Но почему эти древние легенды населены маньяками-великанами, огнедышащими змеями, быкоголовыми существами и т. п.? Почему ужасающие фантастические байки, а не ужасающий реализм? Почему «Полтергейст» и «Экзорцист» идут в прокате лучше, чем «Спасти рядового Райана» и «Бешеные псы»? Антрополог-когнитивист Паскаль Буайе, опираясь на более раннюю работу когнитивиста Дэна Спербера[186]
, предложил ответ. Концепции, чтобы захватить наше внимание, заставить себя запомнить и передать другим, необходимо быть достаточно новой, чтобы вызвать удивление, но не настолько невероятной, чтобы мы сразу же сочли ее нелепой. Буайе утверждает, что заданный сюжет попадает точно в когнитивное яблочко, если он «минимально контринтуитивен» — то есть нарушает одно или, возможно, даже два наших глубоко укоренившихся представления[187].Человек-невидимка? Конечно, если невидимость — единственная контринтуитивная черта. Река, которая решает дифференциальные уравнения, пропевая их на мелодию главной темы сериала «МЭШ»? Глупо, и потому отбрасывается почти всеми и быстро забывается. Равняясь на грандиозные темы легенд и мифов, встреченные нами герои тоже грандиозны и представляют собой минимально контринтуитивные плоды человеческого воображения. Неудивительно, что эти герои обладают физической формой, мыслительными процессами и даже личностными профилями, по меньшей мере хорошо нам знакомыми, даже если их мощь и возможности превосходят все ожидания, основанные на реальном опыте.
Язык добавляет еще один «цилиндр» к творческому «двигателю» мифа. Как только мы получаем способность описывать устройство и состояние обычных вещей — бушующих гроз, горящих деревьев, ползающих змей и т. п., — язык формирует для нас своеобразный нарративный конструктор, позволяя свободно смешивать и составлять детали сюжетов. Гигантские скалы и говорящие люди всего на одну перестановку отстоят от куда более захватывающего лингвистического блюда — говорящих скал и гигантских людей. Язык высвобождает когнитивную способность придумывать всевозможные импровизированные комбинации, ведущие к новизне[188]
. Разум, овладевший этой силой, обретал способность видеть старые проблемы по-новому. Такой разум был готов к инновациям. Именно такому разуму со временем суждено было управлять миром и менять его лицо.Кроме того, семена творческого начала сеет и наша теория сознания — наша врожденная склонность приписывать разум всему встреченному на пути, что хотя бы отдаленно намекает о возможном наличии этого качества. Как уже говорилось ранее при обсуждении сознания, мы, встречая других людей или хотя бы видя их в отдалении, без прямого контакта, сразу же наделяем их разумом, более или менее похожим на наш собственный. С эволюционной точки зрения это хорошо. Другие разумы могут демонстрировать варианты поведения, которые нам полезно предугадывать. То же относится и к животным, так что мы инстинктивно приписываем и им намерения и желания. Но иногда, как подчеркивали психолог Джастин Барретт и антрополог Стюарт Гатри, мы заходим в этом слишком далеко[189]
. С эволюционной точки зрения это тоже, вероятно, неплохо. Принять залитый лунным светом куст за отдыхающего льва не страшно. Решить, что только что услышанный шум издал сломанный ветром древесный сук, тогда как на самом деле это был подкрадывающийся леопард, — смертельно. Если речь идет о том, чтобы видеть чуждую волю в дикой природе, лучше перебдеть, чем недобдеть (до известного предела, конечно); этот урок прочно усвоили уцелевшие молекулы ДНК и их носители, умеющие рассказывать истории.Несколько десятилетий назад, во время довольно редкого для меня похода с ночевками на природе, мне пришлось на спор провести некоторое небольшое время в лесу в одиночестве. С собой у меня был брезент, спальник, три спички, небольшой котелок, ручка и тетрадка, и я оказался в одиночестве более глубоком, чем когда-либо. Я был не готов к этому ни в практическом плане, ни психически. Проткнув брезент тщательно выбранными ветками, я соорудил кое-как низкую крышу, но первая же неудачная попытка разжечь костер стоила мне всех трех спичек. Когда солнце начало садиться, а страх — расти, я раскатал спальник, забрался внутрь и лег, уставившись на брезент, колышущийся над самым лицом. Я был близок к панике. Для моих городских ушей и перегретого воображения каждый порыв ветра и каждый треск означал медведя или пуму. Я никогда не считал себя героем, но каждую казавшуюся бесконечной секунду ощущал как собственный ритуал посвящения. Я достал ручку и нацарапал два круглых глаза, нос-пятно и кривой рот со слегка приподнятыми уголками; ручка по брезенту пишет не очень хорошо, но прерывистых синих линий и поцарапанной ткани мне было достаточно. Я по-прежнему был один, но уже не ощущал свое одиночество так остро.
Если каждый звук ночного леса наделялся сознанием, то же можно было сказать и о моем рисунке. Мне предстояло провести в одиночестве всего три дня, но я создал для себя собственного Уилсона.