Когда-то, в конце 1960-х гг., третьеклассников класса миссис Гербер в школе № 87 на Манхэттене попросили взять интервью у любого взрослого по их выбору и написать короткий рассказ о профессии интервьюируемого. Я пошел по пути наименьшего сопротивления и взял интервью у своего отца — композитора и исполнителя, любившего называть себя «недоучкой из школы Сьюард-парка». Где-то в середине десятого класса он забросил книги и отправился бродить по стране, петь, играть и выступать где придется. С того задания в начальной школе прошло более полувека, но один упомянутый им момент запомнился мне навсегда. Когда я спросил, почему он выбрал музыку, отец ответил: «Чтобы отгородиться от одиночества». После этого он быстро сменил тон на более бодрый и более подходящий для работы третьеклассника, но в тот момент отец приоткрылся мне. Музыка была для него спасением. Его собственным вариантом солидарности по Конраду.
Мало кому из композиторов удается изменить мир. Мой отец не принадлежит к числу этих немногих — болезненное осознание, которое он со временем постепенно принял. Мелодии и ритмы, записанные от руки на сотнях желтеющих страниц, многие — еще до моего рождения, теперь мало кому интересны, кроме нашей семьи. Я, может быть, единственный из ныне живущих, кто время от времени слушает баллады, песни и фортепианные произведения, которые отец написал еще в 1940-е и 1950-е гг. Для меня эти композиции драгоценны, это ниточка, позволяющая мне почувствовать папины мысли тех времен, когда он только начинал прокладывать себе путь в этом мире.
Музыка имеет замечательную силу создавать такую глубокую связь даже между теми, кто не связан родственными узами, проживает в разных временах и разных мирах. Трогательное описание можно найти у Хелен Келлер, одной из выдающихся героинь в истории. 1 февраля 1924 г. радиостанция WEAF в Нью-Йорке передавала в прямом эфире исполнение Нью-Йоркским симфоническим оркестром Девятой симфонии Бетховена. Дома Хелен Келлер положила руки на мембрану раскрытого динамика и через колебания мембраны могла чувствовать музыку, испытывать то, что она называла «бессмертной симфонией», даже различать отдельные инструменты. «Когда человеческий голос взлетал вибрируя вверх с волны гармонии, я мгновенно узнавала их как голоса. Я чувствовала, как хор звучал все более торжественно, экстатично, как он стремительно взмывал вверх, подобно языкам пламени, пока мое сердце почти не остановилось». А затем, обращаясь к звукам, которые трогают душу, к музыке, что эхом отдается в вечности, она заключает:
Слушая в комнате, до отказа заполненной тьмой и мелодией, тенями и звуками, я не могла не вспомнить, что великий композитор, изливший в мир такой поток сладости, сам был глух, как и я. Я изумлялась мощи его неукротимого духа, при помощи которой он из своей боли выковал такое наслаждение для остальных, — и я сидела там, ощущая руками великолепную симфонию, которая разбивалась, как море, о безмолвные берега его и моей души[270]
.9
Длительность и недолговечность
В каждой культуре есть представление о вневременном, глубоко почитаемом воплощении постоянства. Бессмертные души, священные истории, ничем не ограниченные боги, вечные законы, сверхчеловеческое искусство, математические теоремы. И все же, если рассмотреть категории от потусторонних до совершенно абстрактных, постоянство есть нечто, чего мы, люди, всегда жаждем, но никогда не достигаем. Самое близкое, чего мы можем достичь, — это когда ощущение времени исчезает в результате какого-то счастливого или трагического события, медитативного или химического воздействия, восторженных религиозных или художественных переживаний; такой опыт может стать одним из самых глубоких формирующих впечатлений жизни.