Здесь же, на Земле, поэтическое бессмертие принимает иной вид. Жажда сохранять жизнь столько, сколько захочется, не нашла удовлетворения, по крайней мере пока, — и возможно, не найдет никогда. Но творческий разум, способный свободно бродить по выдуманным мирам, может исследовать бессмертие, скитаться из конца в конец по вечности и размышлять над тем, почему мы можем мечтать о бесконечном времени, презирать или бояться его. Уже тысячи лет художники занимаются именно этим. Примерно 2 500 лет назад греческая поэтесса Сапфо оплакивала неизбежность перемен: «Вы, дети, гоняетесь за чудесными фиалковыми муз дарами / и за тонко настроенной лирой, столь милой в песне; / только не я — старость теперь стиснула мое нежное прежде тело»; горе ее смягчала предостерегающая легенда о Тифоне — смертном, которому боги даровали бессмертие, но который остался подвержен разрушительному действию времени и теперь обречен был терпеть его вечно. Последняя строчка, которую некоторые ученые считают истинным окончанием поэмы — «Эрос даровал мне красоту и блеск солнца», — предполагает, что Сапфо в своем страстном стремлении к жизни, выраженном в поэзии, предчувствовала беспредельный упадок и достижение нестареющего блеска; в своей поэзии она надеялась достичь символического бессмертия[257]
.Это один из вариантов отрицающей смерть схемы, в которой мы, смертные, стремимся остаться жить в своих героических свершениях, важных делах и открытиях или творческих работах. Масштаб такого бессмертия, конечно, требует антропоцентричной корректировки, от вечности до срока существования цивилизации, — существенная цена, смягчаемая, правда, тем, что, в отличие от буквального бессмертия, его символическая версия совершенно реальна. Единственный вопрос касается стратегии. Чьи жизни останутся в памяти? Какие работы останутся жить? И как добиться того, чтобы наши жизни и наши работы оказались среди них?
Через пару тысячелетий после Сапфо Шекспир рассмотрел роль искусства и художника в формировании того, что останется в памяти мира. Обращаясь к объекту эпитафии, которую он будто бы пишет, Шекспир замечает: «И вновь тебя прославит их язык, / Когда не будет нас уже на свете. /Могуществом поэзии моей»; при этом Шекспир утверждает, что самому ему бессмертье не уготовано: «Мое же имя смерть не пощадила. / Мой жалкий прах лежит в земле сырой»[258]
. Конечно, мы здесь участвуем в игре, затеянной Шекспиром: на самом деле именно слова поэта будут читать и повторять в будущем, объект эпитафии всего лишь средство, при помощи которого поэт достигнет бессмертия, хотя и символического. И действительно — сегодня, несколько столетий спустя, имя Шекспира продолжает жить.Покинув Венский кружок Фрейда, Отто Ранк разработал собственную теорию, согласно которой именно погоня за символическим бессмертием является главным движителем человеческого поведения. По мнению Ранка, художественный импульс отражает разум, который берет свою судьбу в собственные руки; обладая смелостью перерабатывать реальность, он начинает формирование собственной уникальной личности — проект длиной в целую жизнь. Художник идет к психическому здоровью путем принятия собственной смертности: мы все умрем, это так, но с этим надо свыкнуться и перевести стремления к вечности в символическую форму, реализуемую творческими работами. Такой подход позволяет увидеть клишированный образ «художника в муках» в ином свете. По Ранку, преодоление смертности через искусство — путь к душевному здоровью. Или, как высказался писатель и критик Джозеф Вуд Кратч, «человек нуждается в вечности, о чем свидетельствует вся история его дерзаний; но вечность искусства — единственный, по всей видимости, род вечности, который он когда-либо сможет получить»[259]
.Может быть, именно так обстояло дело десятки тысяч лет назад и именно поэтому мы расходовали энергию на действия, которые выходят за рамки сиюминутных нужд пропитания и поиска укрытия? Может быть, так можно объяснить, почему на протяжении тысячелетий художественные занятия красной нитью проходили по ткани человеческих культур? Неважно, попадает ли всеобъемлющая гипотеза Ранка в яблочко, но мы вполне можем представить себе, как наши древние пращуры, остро ощущая свою смертную природу, жаждали вцепиться в мир и оставить в нем в качестве своего следа что-то культовое, свое и только свое, что-то долговечное. Мы вполне можем представить, как это стремление брало временами верх над неустанной в остальном сосредоточенностью на выживании, как со временем оно укреплялось и оттачивалось общей радостью от погружения вместе с художником в воображаемые миры, рожденные человеческим разумом.