Воспитанный своей матерью Феодосией Петровной в христианской вере и преклонении перед русской монархией, молодой Леонтьев, подобно сотням образованных молодых людей тогдашней России, утерял как то, так и другое. Умственная спесь, поиск эстетических переживаний и чувственных наслаждений забили в нём и живую веру в Бога и русский государственный принцип. Хотя даже в пору самого яростного отчуждения от русской почвы Константин Николаевич «готов был удушить собственными руками того человека, который стал бы говорить что-нибудь против пасхальной заутрени в Московском Кремле».
Религию и монархию для него, студента медицинского факультета Московского Университета, заменяют хирургия и патологическая анатомия, краниология, френология и физиогномика. На протяжении всей своей жизни он остается крайним, порой до откровенного имморализма, эстетом, любящим роскошь, пышность и человеческую красоту.
Идя на первую встречу с И. Тургеневым, К. Леонтьев «ужасно боялся встретить человека, не годного в герои, некрасивого, скромного, небогатого, одним словом, жалкого труженика, которых вид и тогда уже прибавлял яду в мои внутренние язвы. Терпеть не мог я смолоду бесцветности, скуки и буржуазного плебейства, хотя и считал себя крайним демократом. Герои Тургенева были все такие скромные и жалкие… Я ужасно был рад, что он гораздо героичнее своих героев». Тургенев оказал помощь молодому литератору в первых публикациях — «он наставил и вознес меня; именно вознес; меня нужно было тогда вознести, хотя бы только для того, чтобы поставить на ноги». Позднее писатель-западник и писатель-публицист (славянофил-реакционер) кардинально разойдутся.
Писательская слава к К. Н. Леонтьеву (1831–1891) так никогда и не пришла. Ему не повезло со временем — это был золотой век русской прозы и произведения Ф. Достоевского и Л. Толстого, И. Тургенева и И. Гончарова начисто затмили его тонкую, эстетскую, порой почти декадентскую манеру письма. Но однажды русская литература, а не одни политика с философией, найдет для него законное место.
Разочарованный молодой литератор отправляется на войну — в Крым (К. Леонтьев был причислен к Белевскому егерскому полку, а затем к госпиталям в Керчи и Еникале). «Я ужасно боялся, что при моей жизни не будет никакой большой и тяжёлой войны. И, на мое счастье, пришлось увидеть разом — и Крым и войну».
Война взбодрила его, а сказочный мир Тавриды произвел на душу эстета то действие, которое Крым непременно производит с душей каждого одаренного русского человека: «Так было сладко на душе… Страна вовсе новая, полудикая, живописная; холмы то зеленые, то печальные, на берегу широкого пролива; красивые армянские и греческие девушки. Встречи новые. Одинокие прогулки по скалам, по степи унылой, по набережной при полной луне зимой».
Вернувшись к столичной жизни, охваченной лихорадкой освободительных реформ, которые он поначалу приветствует, К. Леонтьев вскоре обнаруживает, что его восторженный юношеский либерализм улетучивается.
Национальный поворот в русском обществе в 1861–1863 годах был характерен для многих. И западники, и славянофилы, и министры, и литераторы были уверены, что снятие с крестьян крепостной зависимости, демонтаж жестких скреп «николаевской реакции» приведут к освобождению живых русских (славянофилы были уверены, что русских) сил, к бурлению народной самодеятельности и самоорганизации. Вместо этого народ оказался растерян и дезориентирован тем, что был разрушен привычный порядок жизни, а высвободилось и зафонтанировало то, что оказалось ещё гнуснее взяточничества и бюрократии.
Сальноволосый нигилизм «базаровых», подогреваемый чернышевскими и герценами, и дошедший к 1862 года до эпидемии поджогов в Санкт-Петербурге; изменнический «патриотизм заграницы», характерный для либералов; наконец — польский мятеж, направленный на расчленение России и отторжение от неё не только Польши, но и Малороссии и Белоруссии. Ответом на это стал мощный консервативный поворот, возглавленный М. Н. Катковым и захвативший многих, от Аксакова до Достоевского. Однако ни у кого он в России не зашел дальше, чем у Леонтьева.
Эстетическое восприятие Леонтьева было оскорблено тем, что он увидел в пореформенном мире. Он с возмущением наблюдал за тем, как русского человека, ещё своеобразного и экзотичного в своих чертах (и добрых и дурных — это для Леонтьева было почти всё равно) превращают в «среднего европейца». Европа «решительно стремится к китайскому идеалу — сделать всех одинаковыми», — возмущается он.
«Европа идет к буржуазной безличности и к такому ужасающему однообразию, что… приходит в голову: дикие люди однообразны и тупы — но как волки; а будущие европейцы будут тоже однообразны и тупы — но как трудолюбивые и жирные бобры».