Во мраке дальнего конца зала, по обе стороны от алтаря, были приоткрыты двойные двери. Джон рассказывал ей о времени, когда в эти двери заходили пропащие отроки Билли и Лены Коттон, службу за службой, одни в слезах, другие с облегчением, все с опущенными головами от осознания того, что потратили свои жизни впустую. Тощие мальчики и девочки с круглыми животами, у всех на руках – следы от иголок. Там, в комнате без окон, они совершали исповеди, чтобы выйти со священным замыслом на голодных лицах.
Когда сам Эйвери еще был верующим, он носил жилетку, полированные туфли, полосатый галстук и прическу, похожую на львиную гриву. Однажды, под кайфом, он показал ей фотографию. Они посмеялись над ней и занялись любовью.
С ее лба упала капля пота. Она вытерла его рукой.
«Я никогда не искала твоей веры. Я хотела только его».
Она пришла в Воскресный дом как беглая наркоманка, которую карлик достал из груды картонных коробок на Бич-стрит в Тексаркане. Два года на улице, голодная, с выпадающими волосами. Ни родных, достойных упоминания, ни кого-либо, кто бы ее любил. Кроме Джона Эйвери. Прежде чем он узнал ее, прежде чем полюбил, она была чуть ли не мешком с костями, зияющей раной нужды. И возможно, она тоже его полюбила, еще в тот миг, когда их руки соприкоснулись и она почувствовала его силу. Когда они вместе пришли в убежище в трех кварталах, ее там накормили, помыли, одели и предоставили бетонную комнату с матрацем и уткой, а также средства, чтобы излечить себя. Долгие ночи пронзительных видений, в поту, срывая ногтями плоть, под луной, светящей серпом смерти за узким окошком. Когда все закончилось и дверь открылась, за ней стоял Джон Эйвери.
И вот она, не имея лучших перспектив, приехала в эту глушь. К тому времени прошли годы после смерти Лены Коттон. Старый пастор превратился в затворника, о котором судачили люди. И Чарли Риддл ничем не отличался от сотен сутенеров и барыг, которых знала Тейя, он словно прятал что-то в кармане и был готов это продать. Джон рассказывал ей о лучших временах, когда в церкви не оставалось сидячих мест, и хор сопровождали медные и деревянные инструменты, и все пели гимны и вместе вскидывали руки в молитвах, но Тейя такого никогда не видела и не слышала. Уже через год она упрашивала его уйти, избавиться от этого гнилого места со всеми его призраками.
– И куда мы пойдем? – спрашивал он. – Что нас там ждет?
– Неужели ты не видишь, какой он, наш пастор?
– Я всегда видел, какой он.
– Эти люди к тебе не добры, – сказала она.
– Я им нужен.
– Они тебя используют. Они нехорошие люди.
– Как и я, – ответил он.
Она смотрела на след от креста. «Джон дал мне стены, дал кров. Дал кровать и любовь, чтобы ее согреть. А что бы дал мне ты?»
Она тихонько, но неуклонно откладывала деньги. Не много – здесь десятку, там двадцатку. Джон почти все, что зарабатывал на дури, которую выращивал для пастора с Риддлом, складывал в сундук. Она же хранила то немногое, что удавалось отложить, в целлофановом пакете на дне банки риса в кухонном шкафу. Потом появилась Грейс, и деньги вмиг исчезли. И с каждым следующим днем их требовалось все больше.
Думала ли она о том, чтобы уйти от него? Может, однажды, когда ребенок еще был не завязавшимся семенем в ее чреве. Воскресный дом во всех отношениях был не местом для воспитания ребенка. Она знала про девушек в Пинк-Мотеле, о тайне Лены Коттон. Но начать жизнь без Джона Эйвери представлялось ей чем-то еще худшим – как открыть дверь в ревущую пустошь.
К тому времени, когда родилась Грейс, она провела в Воскресном доме пять лет жизни. Ей было двадцать семь. После появления ребенка каждый стук в дверь ввергал ее в ужас. Все платежи Риддл пропускал – обещал через какое-то количество дней. В последнее время у нее в голове яростным ревом, ударами проливного дождя по металлической крыше, заглушающими все голоса, кроме ее собственного, раздавалось: «Уходи!»
Теперь, сидя в этом пропахшем плесенью святилище, Тейя глядела на грязные потолочные панели и на стену, где прежде висел крест, и видела жестокость, отчаяние и огромную черную жажду человеческих сердец.
– Я ни о чем не молю, слышишь? – сказала она пустому следу. – Но хочу, чтобы мой Джон вернулся, бессердечный ты ублюдок. Уж это ты мне обязан. Верни его мне. Сделаешь это, и, клянусь, если кто встанет у нас на пути – я его убью на месте. Да, так и сделаю.
Затем посмотрела на спящую у нее на руках дочь, и в мягких округлых чертах ее личика Тейя Эйвери увидела своего мужа. И заплакала.
Все, что потеряно
На Искрином причале мотор плоскодонки отказался заводиться. Миранду трясло, когда она, не веря своим глазам, смотрела на «Эвинруд». Проверила переключатель, проверила топливный бак. Вентиляционное отверстие не было забито. Она затянула хомут шланга и трижды хорошенько стукнула по нему веслом. Рванула за шнур стартера. Мотор ожил, извергнув дым. Она отправилась к байу, к Воскресному дому, к красной башне. За Мальком. Причал и бутылочное дерево старой ведьмы исчезли за ее спиной.