Читаем Догони свое время полностью

Это оружие действительно может «вырубить» нервно-паралитической струёй быка на долгое время, но на нашей службе бесполезное: им нельзя пользоваться в закрытом помещении, отключишь и себя и весь служебный персонал вместе с тем «быком». А на улицу выходить и глушить террориста нельзя. Инструкция. Так что остаётся – собственная голова да тяжёлый электрический фонарик в красном пластиковом футляре. Жаль, что футляр не металлический!..

Стою, размышляю о смысле жизни как таковой, в очевидной бессмысленности окружающего. Неисповедимы пути Господни!

Но, чем больше роешься в душе, тем глубже яма.

На теперешней работе как-то сразу забылось, кем я был и что стоил в прошлой жизни.

Забылась масса прочитанных книг. Забылось членство в Союзе писателей. Забылись изданные мной более десятка книг поэзии и прозы. Забылись толстые журналы, где я печатался. Забылись литературные премии и читательские конференции.

Гонорары даже в солидных журналах платить перестали. Знакомый издатель предложил написать карманный роман, где на одной странице убийство, а на другой – изнасилование в особо изощрённой форме. Обещал хорошо заплатить. Попробовал – на трезвую голову не могу, а пить – себе дороже…

Забылись два моих института, забылись рабочие навыки монтажника, забылась инженерная практика мастера, прораба, начальника участка.

Вроде никогда ничего и не было.

В одночасье рухнула промышленность, а с ней вместе и уважение к труду. На поверхность всплыло всё, что обычно всплывает в сельской проруби.

За копейки на ухватистого «дядю» работать не захотелось. Если уж получать такое «жалованье», то и отдача должна быть соразмерна, вот я и пристроился на сторожевую службу, вроде на работе, а ничего не делаешь…

Одним словом: «Ах вы, мои ночи! Ноченьки мои! Где же мои очерки? Где же соловьи?»

Соловьи – в смысле вдохновения и поэтического настроя.

Жизнь как-то сразу оглупела. Газеты превратились в жвачку, которая вызывает изжогу. Книги и всё что в них написано – не более чем пошлые анекдоты с бородой. Телевиденье стало замочной скважиной в общественный туалет. И всё это подаётся серьёзно, с большим апломбом, словно они – руководители, редактора и издатели – открывают новый закон сохранения энергии, который позволяет построить вечный двигатель и облагодетельствовать человечество. Культура перестала отвечать своему определению, и подвизается теперь в качестве дешёвой развлекаловки для полной дебилизации населения: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй…»

В этот не самый удачный день и пришёл на телестудию меня проведать Гена Грезнев, студент Литературного Института им. Горького, когда-то престижного, которым гордилось не одно поколение его выпускников, составивших честь России.

Геннадий Грезнев – поэт крутого замеса и такого же крутого душевного склада, каковыми обычно бывают русские самородки. Мне он доводился вроде внучатого племянника по родственному отношению к поэзии, к литературе, к рыночной деформации культуры, и к жизни вообще с её сегодняшним одичанием.

Талантливый парень, рано познавший себе цену, печатающийся в столичных изданиях, не переносил никакой критики, по поводу чего грубо по-русски скандалил и входил в необыкновенную ярость, что мешало нашей дружбе. Его учёбе и бытию студента не давали покоя всевозможные крайности, на которые он был падок.

Однажды побывав в старообрядческом храме на Рогожском кладбище в Москве, он принял миропомазание и тем самым обручился с церковью православных первоисточников. Постригся наголо, отпустил чёрную с отливом бороду и стал весьма колоритен в молодёжной творческой среде.

До своего посвящения в староверчество крестился всей лапой, чем приводил в ужас свою мать-крестную, у которой жил одно время и которая постоянно скрашивала его вечное безденежье небольшими переводами в столицу, куда он, по счастливому стечению обстоятельств, попал прямо с деревянной скамьи заводского профтехучилища, где по своим правилам учили «чему-нибудь и как-нибудь».

Обретение староверчества совсем расстроило близкую родственницу Гены, и родник, питавший его, вдруг иссяк. И стало, как по той пословице: «Голод – не тётка, а тётка – не голод».

Но житейские трудности Гену не испугали, он лишь крепче припал к старой вере, насыщая неугомонный ум древними книгами.

Человек предместья заштатного городка не сразу стал столичным жителем и никак не мог привыкнуть к вавилонскому столпотворению столицы, тяготился ею, и подумывал бросить институт и поселится в каком-нибудь медвежьем углу, где реки «чище слезы, и утренние росы, как причастие».

Талантливый последователь Павла Васильева и «Миколая» Клюева начинал широкой уверенной горстью сыпать в русский чернозём свои пшеничные зёрна, и всходы не заставляли себя ждать.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже