Она пожала плечами:
— Пусть будет море, в нем киты плавают.
— Плавают, — кивнул Христофоров. — Нормальные киты именно плавают, а не на берег сигают. Так же, как и бабочки живут ровно столько, сколько им положено природой.
— Откуда вы знаете про китов и бабочек?
— Мне положено, — вздохнул он. — Как ты могла поверить в такую чушь? Этим мерзавцам, которые в Интернете суициды воспевают… Загнала себя в угол своей обидой. Только всегда, когда обижаешься на кого-то, обижаешь и себя. Обида — как тучка: если уж накрыла тенью и полила дождиком, то всех без разбора. Прости отца и мать. Не для них, для себя. Давай попытаемся сделать счастливой Элату — тебя, настоящую.
Христофоров не решился сказать о смерти Славыча. До сего дня он так и не нашел нужных слов, потому что искал слова не утешения, а понимания и прощения.
Говорят, кладбище надо посещать до обеда: утром умершие гостей принимают, а вечером к себе зовут.
Христофоров передернул плечами: утром не получается, он до вечера на работе. Ему больше нравилась версия, по которой ангелы отпускают с небес души умерших только до полудня. С душой отца он встречаться не планировал, а вот посидеть, подумать на его могиле казалось правильным.
У входа на кладбище за ним увязались три пса: два сивых, один огромный черный — главарь, голова как чайник.
— Нет у меня ничего, голубчики, извините, — развел он руками.
Сивые заплясали на месте, а черный угрожающе зарычал и ухватил за край пальто.
— Пшшшел прочь! — крикнул Христофоров и остановился, боясь сделать лишнее движение.
— Маша, отстань! Иди ко мне, Маша! — раздался старушечий окрик.
Он повертел головой, выискивая Машу на безлюдной кладбищенской аллее.
Черный пес нехотя выпустил из пасти пальто Христофорова и, поджав хвост, потрусил по тропинке к часовне, из которой вышла свечница.
Христофоров подумал и пошел за собакой.
— Хороша у вас Маша, — сказал он старушке у входа. — Такая и загрызть может.
— Маша умная, — нараспев ответила свечница и посмотрела сквозь него блаженным белесым взглядом. Псина недобро косилась на Христофорова, но больше не подходила.
Поставил свечи: три за здравие, две за упокой. Потоптался у икон, не зная, что еще сделать.
Почему-то в церквях возвышенные мысли и экстатический настрой не посещали: рассматривал иконы как картины в музее, любовался резьбой иконостасов, задирал голову и прикидывал высоту купола.
Вместо слов молитвы в голову лезла всякая ерунда: хорошо ли закреплена люстра на крюке и что будет, если грохнется, кем в миру работает поющая в хоре девица, что будет, если подать в записке на помин души имя самоубийцы, и почему такая несправедливость — отнявших чужие жизни поминают без зазрения совести, а взявшим смелость распорядиться своей собственной в поминальной молитве отказано.
Еще непременно, как маленькому, хотелось купить в церковной лавке что-то таинственно и призывно мерцающее в полутьме: золотое, позолоченное, серебряное, медное — ненужное, но кажущееся важным. Купишь — и жизнь изменится. Однажды он собрал волю в кулак и совершил рациональную покупку — товар для здоровья: морковное масло для приема внутрь по чайной ложке. Изучение этикетки при свете дня, а не в церковном полумраке показало, что масло льняное и просроченное на полгода.
В этой часовне соблазнов не было. Он вышел в сумерки и быстро зашагал по тропинке в знакомую часть кладбища, надеясь больше не повстречаться с Машей.
Вскоре тропинка уперлась в сугроб. Дальше было не расчищено. Христофоров задрал полы пальто и вошел в снег, как в воду, разрезая ногами нетронутый покров. Укрытая твердой снежной шапкой могила отца казалась гигантским куском торта, щедро припорошенным сахарной пудрой. Сходство усиливал край обелиска, торчавший вверху, как уголок шоколадной плитки.
Вокруг могилы вился тонкий затейливый узор крестиков, как будто под копирку выведенных на снегу легким пером художника, склонного к шизофренической методичности и однообразию.
Наверное, в городе птицы поддаются общему ритму жизни: суетливо снуют по помойкам, стерегут свои гнезда и хлебные места, где сердобольные горожане потрошат высохшие буханки хлеба. Им некогда неспешно прогуливаться, оставляя каллиграфические письмена и орнаменты на снежной глади. Христофоров только на кладбище впервые разглядел красоту птичьих следов.
Смахнул рукавом снег с памятника. Отец глянул пристально, с незнакомой улыбкой. Улыбающимся Христофоров его уже не застал.
Очистил скамейку, достал «маленькую» и больничный пирожок с капустой. Пил мелкими глотками, как горячий чай, заедал пирожком и пытался растормошить себя, нырнуть внутрь до донца, ведь где-то там наверняка дрыхла любовь к отцу. Пусть не любовь — приятие, прощение, понимание спали летаргическим сном. Он хотел его нарушить или хотя бы заглянуть в могилу сыновних чувств и убедиться, что они есть, просто спят.
Горячительное приятно жгло горло, пищевод и долгожданной лавой обволакивало желудок. Он хотел растрогаться пьяными слезами, обмануть себя, пристыдить, но просто глотал и заедал, вспоминая отца как близко знакомого чужого человека.