Не презирал его, не обижался, не ненавидел, не сочувствовал. Понимал, но не принимал. А главное — было на-пле-вать.
«Наплюй на него», — вот все, что он мог посоветовать Элате, исходя из своего опыта. И посоветовал бы, не стой он перед лицом вечности, в которую уходят все: любившие и предавшие, простившие и проклявшие. А в этой вечности, быть может, они еще и встречаются на неисповедимых путях-дорожках. Встретится вот скоро со Славычем, а тот ему «наплюй» и припомнит.
Не заметил, как пошел снег, который быстро перерос в метель, бросавшую колкие плевки прямо в лицо. Защелку на калитке заклинило. Христофоров несколько раз дернул, потом плюнул: все равно больше ходить некому. Просто прикрыл дверцу, оглянулся: весной починить надо.
У выхода, опустив голову на лапы, лежала Маша. Завидев Христофорова, она не шелохнулась, но провожала взглядом до самой автобусной остановки.
— В следующий раз костей тебе принесу, — крикнул собаке Христофоров, отойдя на безопасное расстояние.
К остановке почти бесшумно подплыл пустой рейсовый автобус, распахнул нутро для одного пассажира и покатил обратно. Христофоров оглянулся в заднее стекло.
Маша поднялась с земли и стояла, как сфинкс, охраняющий пристанище тех, кого ангелы отпускают на землю лишь до полудня.
— Перед самой выпиской!.. — Христофоров сокрушенно покачал головой. — Что ж ты, голубчик, ведь и на улицу не выходил…
Омен сдержанно вздохнул и прикрыл глаза.
— Ничего серьезного, — ободрил Христофоров. — Всего-то тридцать семь. Сегодня отлежишься, завтра как огурчик будешь!
Что будет завтра, Омен не знал, только в тысячный раз прокручивал в голове несложный алгоритм: пластиковая ручка вставляется в отверстие до упора и поворачивается в сторону. Рядом с окном — водосточная труба, обледенелая, но на вид крепкая. Под окном — сугроб.
Ручка — труба — сугроб.
Снег — мороз — темнота.
Где-то там, в темноте, у него тоже есть мама. Темнота поглощает расстояния: километр до его мамы или сотни — не так уж важно. Конечно, разумнее и проще дождаться выписки и сбежать от опекунши на вокзале, но не логика звала его в путь, сам по себе далекий от рациональных объяснений, куда именно он едет, как найдет маму и чего именно от нее ждет.
Суицидничка он убедил бежать с собой, соврав, что подслушал разговор Христофорова с его матерью: к Новому году точно не выпишут.
Все шло как по маслу, даже першение в горле возникло вовремя и оказалось настоящим.
— Может, в бокс его? — заглянула в палату Анна Аркадьевна.
Христофоров пожал плечами:
— Только подхватит там чего не надо…
Омен равнодушно смотрел в стену, ведь заторможенному мальчику нет разницы, где лежать: в боксе или палате. Все это время он как бы парил над своим телом, и только когда Христофоров вышел, задышал полной грудью, потому что разница, откуда бежать, была огромна.
Суицидничка он намеревался бросить, как только вырвется на свободу, спустившись по трубе первым. Шмакодявка и нужен был исключительно для одолженного толстого свитера и стояния на стреме возле дверей в палату, чтобы никто не вошел, пока Омен орудует ручкой. Все это будет завтра, а сейчас он устал.
Сладкий дневной сон по капле втекал в его тело, и, не сопротивляясь, Омен уплывал на его волнах от белых палатных берегов в свою вожделенную темноту. Перед тем как окончательно слиться с ней, он оглянулся через узкий проход между кроватями на удалявшийся белый берег: Фашист и Существо о чем-то шушукались, как будто плели заговор, о котором Омен не успел подумать, потому что пересек границу яви и поплыл к горизонту сна.
С утра в отделении было хлопотно, суетливо, тревожно. Накануне большого праздника и должно быть немного тревожно. Омен чувствовал эту тревогу и боялся заразиться ею, способной так некстати пробить брешь в его броне. Тревога, тревога, тревога — как будто пульсировало в каждой минуте.
Отчего тревога? Откуда тревога? Вот Анна Аркадьевна шпыняет Шныря в коридоре, вот мелькнул белый халат Христофорова, вот сочится в палату обычный утренний запах хлорки. Никто ничего не подозревает. Он сам смотрит на мир сквозь свою тревогу, вот и мнится неладное.
Уже выспался, отлежал бока, но не вставал с кровати, чтобы еще набраться сил — про запас. Где и когда доведется спать в следующий раз, неизвестно.
Надо встать и глянуть в окно: на трубу и сугроб. Улица маячила в окне куском безысходно серого неба. Он не вставал, чтобы не смотреть. Не смотрел, чтобы не отказаться от плана. «Струсил? Сдался?» — спрашивал сам себя. Лежал на спине с закрытыми глазами, сложив руки на животе. «Не отказался», — резко открыл он глаза.
Судья в красной мантии бесшумно встал с кровати и пошел по комнатам старинного особняка на высокой скале, с усмешкой повторяя про себя считалочку: «Десять негритят решили пообедать, один вдруг поперхнулся, и их осталось девять…»