Анютушка, пишет тебе дед Садко свои последние письма. Скоро будет он царю морскому великому платить дани-пошлины и вернется в велик-славный Новгород, к своей верной Любаве Буслаевне. Но так как он не нэпман, каким был Садко, а просто ученый, то у него не было никакой Волховы, да и дани-пошлины будут соответственно меньше, чем у Садко: того, как известно из былины, задержали у границы и не отправляли поезд, пока он не согласился лично отправиться к царю морскому для объяснения. Близится великий день возвращения; я быстренько заканчиваю свои дела и тороплю дни. Посылаю сегодня телеграмму –
Prijedu wtornik otschki kupil o springere bolsche nie gorjuju poschlem thieme nabegalsia rwus wam zeluju kol
Анютонька и ребятки все, вот мне осталось еще 5 дней в Берлине, и всего 6 дней вдали от вас. Подумай, Нютушка, какая это была большущая пропасть – три месяца с половиной, и как это было странно и жутко, когда это все предстояло! Точно целый подвиг, эти три месяца. А теперь это все уже позади, все пройдено; для вас с получением этого письма остается всего два дня (по Карлушенькину счету даже один), точно я поехал к приятелям в Сергиево с двумя ночевками. Мне одно только мешает вкусно поджидать милого дня – отсутствие писем от вас, да еще большая бивуачность моей обстановки. Очень трудно пользоваться всем с комфортом: некуда разложить, да боишься потерять, и т. д.; и вот все, кроме самого необходимого, уложено где-то в чемодане. Книги, какие у меня были, тоже уже «сданы в багаж», то есть увязаны и готовы к отсылке, кроме одной, которую оставил себе читать. Ну, целую крепко Нютушку; ты поцелуй Карлушу очень крепко и скажи ей, что очки чудные (то есть пенсне без ободков) и что сынок очень старается ее порадовать, и всех вас тоже.
Анютушка, с Новым годом! Я уже своевременно поздравил вас, но то письмо было грустное, хоть я и постарался нейтрализовать его телеграммой. А сейчас у меня опять хорошее, «предотъездное» настроение. Писем от вас, правда, все нет, ну да бог с вами; в самом деле, не стóит и писать, раз так уж скоро встретимся и поговорим устно. Я таки порядочно соскучился – так хочется домой! Ну, послушай, вчера с Горкиным и несколькими приятелями я встречал Новый год. Это здесь делается совсем особенно – на улице и очень весело. Погода для нас совсем непонятная, октябрьская: тепло, мягко, иногда шел дождик. Уже с десяти часов на Friedrichstrasse начинается оживление: выстраиваются вереницы ларьков, в которых продается всякая мура: целлулоидные очки и монокли, длинные носы, чалмы, дудки, мягкие бумажные метелки, конфетти, серпантин и т. д. С одиннадцати на Фр. – штр. непротолченная труба народу – как у нас около Исторического музея после службы. Все вооружаются дудками и жестяными «саксофонами», наряжаются кто во что горазд и карнавалят вовсю. Целую, милые; до вторника!
Карлушенька, с Новым годом! Как-то вы его встречали? Мы с Горкиным немедленно обзавелись очками и длинными носами и очень важно шествовали, отстреливаясь шутками и терпеливо вынося всегда, когда нас щекотали мягкими метелками по физиономиям и дергали за носы. Очень много и неряженой публики, этих не трогают; но какой-нибудь карнавальный пустяк на тебе – уже знак, что с тобой можно шутить. Шутят очень добродушно, хорошо, молоденькую девушку смело можно пустить одну в самую гущу. Ни одного «материнского» выражения; подвыпивших очень много; по берлинскому масштабу многовато и пьяных. Эти не злые, как русские, и не сантиментальны, как хохлы, а «angeregt»[360]. Частным автомобилям буквально нет проезда: на них тотчас вскакивает молодежь, забрасывает серпантинами, щекочут сидящих внутри метелочками или раскачивают изо всех сил коляски. И никто не бранится. Достается и автобусам. В 12 часов начинается рев – все гудки сразу, и вместе с ними «Prost Neujahr»[361]! Вернулся я домой в начале второго. А сейчас попью кофе и пойду бродить. Ну, целую до вторника.